Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее
Шрифт:
Правильно то, что происходило когда-то прежде. — Что произойдет, то и будет правильным. — Могло бы возникнуть искушение: приписать эти фразы, как лозунги для избирательных кампаний, двум основополагающим политическим позициям. Одна позиция консервативно-охранительная, другая — прогрессивная и нацеленная на изменения. Одна по отношению к прогрессу враждебная, другая — дружественная. И поскольку таким образом перед глазами у нас возникает схема полярных противоположностей, напрашивается мысль, что схему эту можно совместить с наглядной противоположностью между правыми и левыми силами. А что если того, что происходило когда-то прежде, теперь уже нет, но в конечном итоге оно снова произойдет, — что случится тогда с красивой системой? Если говорится: «Правильно то, что произойдет, но произойдет то, что происходило когда-то прежде», — следует ли называть такое утверждение консервативно-прогрессивной или прогрессивно-консервативной позицией? На самом деле история показывает, что великие переломы, как правило, осуществлялись под лозунгом: «Назад к истокам!» Поскольку ход истории переживается людьми преимущественно как процесс распада, как предательство по отношению к ценностям какого-то лучшего прошлого (когда бы оно ни имело место), всякая попытка улучшения существующей ситуации рано или поздно соединяется с требованием возвращения к более праведным предкам. Поэтому первоначальное христианство, радикальность самого Иисуса остаются занозой в теле утвердившихся церквей. В сфере политической фантазии этому соответствует, например,
Теленок, убегающий от готардского почтового дилижанса, — жертва того самого прогресса, который не только воплощен, но и прославлен в образе мчащейся упряжки из пяти жеребцов. Что адресат картины не знал, что ему делать с такой иллюстрацией к его собственному существованию, удивления не вызывает. Однако странная противоречивость этой картины обладает большей силой исторического высказывания, чем обладало бы изображение мчащегося на всех парах поезда. Потому что в стране, политическая фантазия которой питается альпийскими сказками, неизбежно должны возникать конфликты между грезой об истоках и техническим прогрессом. Три идеи, на которых зиждилась утопия Галлера — природа, разум и свобода, — не содержат элемента ориентации на будущее, который способствовал бы прогрессивному изменению существующей цивилизации. Возможность неслыханного преобразования мира посредством наук и техники (их практического приложения) в такой модели не только не заложена, но там, где она все-таки проглядывает, истолковывается как примета гибели, как зло. Но если посмотреть на всё это с исторической точки зрения, греза Галлера о продолжающемся блаженном состоянии возникла именно в тот момент, когда естественные науки вытеснили последние остатки магического и мифологического толкования мира и не только посвятили себя не скованным никакими предрассудками исследованиям, но и тут же начали использовать полученные результаты в товарном производстве. Когда Бенджамин Франклин, ровесник Галлера, сделал открытие, что молния это не самостоятельная сущность, а электрический феномен, он тотчас применил новое теоретическое знание на практике: изобрел молниеотвод и начал его пропагандировать. Такое, для нас само собой разумеющееся, переплетение естественнонаучных исследований, то есть теории, и прикладной технологии, то есть практики, в то время было новшеством. Оно стало плавным условием перехода к эпохе машинного производства и не только инициировало преобразование мира, в немыслимых прежде масштабах, но и привело к совершенно иному, чем когда-либо прежде, ускорению цивилизации. А главное, теперь существовало сразу две модели мировой истории. Одна принадлежала теологам и философам: она пыталась ответить на вопрос, куда ведет движение человечества — к вечно неизменному жалкому состоянию, для которого характерны войны и бедствия, многочисленные бедняки и малочисленные богатые люди, или же к миру и свободе для всех. Другая модель воплощалась в происходящем на глазах у всех и затрагивающем каждого человека неудержимом преобразовании мира посредством естественных наук и техники. Понятие прогресса все в большей мере ограничивалось рамками этого последнего процесса: прогресс мыслился как непрерывная мутация технической цивилизации. Сама же техника все теснее переплеталась с экономикой. Потому что техника, конечно, создает деньги, но, чтобы это происходило, сама нуждается в деньгах.
Критика прогресса так же стара, как и сам прогресс. В Швейцарии с ее навязчивой идеей альпийско-аркадских истоков уже изначально существовала возможность, которой воспользовался и Галлер: списывать все негативные явления на счет «больших городов» и «Европы». Вскоре туда «переселили» не только грехи и роскошь, но и все враждебные природе порождения технической цивилизации. Около 1900 года авторы «деревенских романов» превратили эту противоположность между городом и деревней в успешное литературное предприятие, участники которого, по иронии судьбы, сбывали свой товар преимущественно в самих больших городах.
Но существует другая критика технической цивилизации и ее связей с экономическими спекуляциями, которую нельзя объяснить ложными чувствами и сконструированными идеальными мирами, потому что она обязана своим возникновением неподкупному взгляду на настоящее. В литературе Швейцарии она играет значительную роль, ибо один из величайших швейцарских писателей, Готфрид Келлер, создал для нее мощный повествовательный прообраз, уже предвосхищающий всё, что — благодаря экологическим движениям конца XX века — в нынешнюю эпоху усвоено массовым сознанием и оказалось востребованным в политике. Тему той келлеровской новеллы, которую я имею в виду, точнее, выраженный в ней подход к природе и экономике, можно охарактеризовать ключевым словом «устойчивость [окружающей среды]» (.Nachhaltigkeit), но само это понятие нуждается в предварительной критике и уточнении.
Многие наши современники, чуткие к языку, сегодня недовольны инфляционным и часто чересчур эмоциональным использованием этого понятия. Охотно говорят и о том, что оно будто бы представляет собой дилетантскую адаптацию английского выражения sustainable/sustainability. Однако на самом деле nachhaltig/Nachhaltigkeit — это старое немецкое и швейцарское слово. В словаре немецкого языка братьев Гримм в качестве старейшего случая его употребления приводится цитата из Готхельфа. Ханс Г. Нутцингер, специалист
34
Nutzinger Н. G.. Von der forstwirtschaftlichen zur kulturellen Nachhaltigkeit H Erw"agen-Wissen-Ethik (EWE) 21,2011 . — Примеч. П. фон Mamma.
35
Гру Харлем Брунтланн (р. 1939), премьер-министр Норвегии в 1981–1996 гг., возглавляла эту комиссию.
Готфрид Келлер в новелле об убитом дереве с потрясающей силой изобразил неправильное и правильное отношение к природе. Лес был для него первозданным пространством, где он вновь и вновь искал убежища. Горы не имели для него особого значения. В лесах же вокруг Цюриха этот человек, в молодости прослывший неудачником и бездельником, чувствовал себя свободным от злых языков, которыми полнились узкие улочки цюрихского Старого города. И действительно, Келлер еще застал такие леса, которых сегодня больше нет. Между Цюрихом и Рейном тогда простирались дубовые леса, прославившиеся на всю Европу. Это были не первозданные леса, но леса, которые бережно культивировались на протяжении многих столетий. Каждый день туда выгоняли свиней, которые питались желудями. «Окорока растут на деревьях», гласит средневековая пословица. Когда стали выращивать картофель, потребность в желудях исчезла, зато вскоре понадобились сами дубы. Потому что с 1850 года в стране начался бум железнодорожного строительства, а для прокладки железных дорог необходимы шпалы, на шпалы же шла дубовая древесина. В то время срубали тысячи гигантских деревьев и заменяли их другими, быстро растущими видами. Но Келлер еще застал старые дубовые леса и создал им великолепный памятник, написав «Песню леса».
Для Келлера речь никогда не шла только о романтическом единении с природой, стилизованной под «пространство души». Он всегда смотрел на природу также и с экономической, и с экологической точки зрения. Примечательно, что именно такой способ видения оказался тесно связанным с самым остроумным изобретением Келлера: городком Зельдвилой. Этот городок — противоположность тому, за что его обычно принимают. Кто сегодня говорит о Зельдвиле и людях из Зельдвилы, имеет в виду олицетворение обывательщины, мелочность, скаредность, ограниченность и отсутствие фантазии. На самом же деле келлеровские зельдвильцы нарушают все нормы бюргерской любви к порядку. Они — расточители, любители удовольствий и праздников, ленивые, словно кошки, нежащиеся на солнышке, и такие беззаботно-безалаберные, что на них даже невозможно за это сердиться. Дожив лет до тридцати пяти, каждый из них неизбежно становится банкротом, после чего они отправляются в чужие края и там добиваются каких-то успехов или начинают удить рыбу, заниматься всякой другой ерундой и с грехом пополам живут — да, но как вообще они могут в такой ситуации выжить? Выжить они могут благодаря своим лесам. «Необозримые леса», как говорит Келлер, тянутся по горам к северу от Зельдвилы и принадлежат всем, а потому всем зельдвильцам зимой тепло, и сверх того городская община продает столько дров, что может на эти средства поддерживать и кормить потерпевших банкротство и обнищавших.
Изображая этот городок и его жителей, Келлер набрасывает картину докапиталистического островка, сохраняющегося посреди Швейцарии, которая всё в большей мере ориентируется на успех и развитие экономики. Для зельдвильцев же капитал означает не что иное, как возможность непосредственного удовольствия. Вместо того чтобы осмотрительно вкладывать капитал во что-то, чтобы быть бережливыми в духе протестантской этики Макса Вебера, они проживают неделю в свое удовольствие и только потом задумываются, как им жить дальше. Защищенные принадлежащими им «необозримыми лесами», они ведут счастливое существование бездельников — но возможно это исключительно потому, что они никогда не покушаются на, так сказать, основной капитал своих ресурсов. Они используют только то, что можно назвать ежегодными процентами. И поступают они так скорее инстинктивно, нежели по расчету, — просто потому, что так всегда обращались с общинной собственностью.
В 1856 году вышел в свет первый том сборника новелл «Люди из Зельдвилы», и лишь почти через двадцать лет, в 1874-м, — второй. Последняя новелла второго тома, то есть заключительный текст всего цикла, представляет собой эпическое повествование о конце двусмысленного благоденствия Зельдвилы. А поскольку зельдвильцы это большая компания любителей посмеяться, новелла о прекращении их несвоевременного образа жизни носит название «Утраченный смех». Новелла эта, с одной стороны, представляет собой любовную историю, а с другой — суровый анализ экономической и исторической ситуации. Герой новеллы, который носит красивое имя Юкундус Мейенталь, во всех отношениях является последним зельдвильцем: он милый, добродушный человек, а в смысле практических дел — неудачник. Только теперь времена изменились, и обширные леса уже не могут его спасти. Более того: именно потому, что он тревожится за судьбу лесов и хотел бы их сохранить, он обретает репутацию скверного торговца и терпит банкротство.
Конец маленькой зельдвильской утопии обусловлен тем, что теперь и зельдвильцы хотят вести свои дела так, как это происходит в ближнем Цюрихе, переживающем под руководством Альфреда Эшера сенсационный расцвет. Там буквально из ничего возникали железные дороги и новые банки, на протяжении какого-то времени во множестве создавались акционерные общества, одно за другим. После 1872 года начались финансовые спекуляции (я упоминал о них выше) в Германии и Австрии, но также и в Швейцарии, которая в то время уже не была «островом». Деньги подешевели, курсы акций неудержимо взлетали вверх, многие акционерные общества основывались исключительно для торговли бумагами, реальных ценностей в запасе они не имели. Впервые широкие круги бюргерства осознали, что разбогатеть можно мгновенно, что для этого даже не надо брать в руки молоток или пилу. Бум продолжался до 9 мая 1873 года, когда произошел крах Венской биржи. Это случилось в пятницу, она получила название «черной пятницы» и стала первым событием такого рода в истории. (Та другая «черная пятница» 1929 года, которая сегодня является именем нарицательным и в действительности была четвергом, получила название от нее.) От Вены новая зараза перекинулась на Берлин, от Берлина — на Нью-Йорк. Финансовые рынки обрушились. На протяжении последующих двадцати лет Европа не могла выбраться из экономической депрессии.