Литературно-художественный альманах «Дружба», № 4
Шрифт:
— Ну, хватит! — прервал его Крюков. — Нагостился, пора и честь знать. Давай, давай, снимайся с якоря!
— Не шуми, Крюков, — сказал Прокатчик, отстраняя руки слишком разошедшегося хозяина. Он встал, и голова его уперлась в полотняную кровлю.
— Не шуми. Кричать на себя не позволю… — Черные глаза его сверкнули. И он медленно, сдерживая волнение, выговорил: — Я Ленина возил…
Все захотели узнать, как это было. Перебрались на лужайку, к речке.
Живое течение реки… Перед глазами смыкаются струи, образуя на водяной глади трепещущий хрустальный гребешок, — и то блеснет листом жести рыбина в глубине; то бултыхнется ком грунта с подмытого берега, а отхлынувшая в сторону волна на
Женя притащил брезент, и все с удобством на нем расположились. А Прокатчик остался стоять. Медленно прошелся вдоль края брезента.
— Под вечер третьего апреля, а по нынешнему счету шестнадцатого, — заговорил он, аккуратно, как фигуры по клеткам, расставляя слова, — привел я броневик к Финляндскому вокзалу…
Тут он пытливо посмотрел на профессора, потом на Крюкова.
— А вы-то сами, товарищи, часом, не побывали в тот день на площади?
Профессор улыбнулся, разгладил усы, прикоснулся к бородке.
— Да, — сказал он, — довелось. Удивительный, незабываемый день! Мне оказали честь рабочие нобелевского завода и приняли в свою колонну.
— Я тоже участник встречи, — сказал многозначительно Крюков. Он и теперь еще подозревал в Прокатчике самозванца.
— Э, товарищи, что вы, что вы! — Прокатчик замахал руками. — Сами всё видели, всё знаете. Нет уж, пустите в кружок, я сам вас послушаю!
Но Крюков помешал ему сесть на брезент:
— Обожди-ка…
Взгляды их встретились. Крюков смотрел на Прокатчика, прищурив глаз и усмехаясь.
— А ты всё-таки расскажи.
— Василий Константинович, ну, смелее! — воскликнул профессор, и в руках у него появилась маленькая, величиной с ладонь, записная книжка. — Вспомните и расскажите. Любой штрих, имеющий отношение к личности Владимира Ильича, мы обязаны уберечь от забвения. И память в этом случае — плохая кладовая. Записывать надо, всё записывать, — и на сей раз позвольте проделать это мне. Не возражаете?
— Ну, что ж, — заговорил Прокатчик… — Народу сколько было на площади, вы сами знаете. В руках и над головами у людей кумачовые плакаты: «К нам едет Ленин!», «Привет Ленину». Когда стало смеркаться, дали свет прожектора. А в толпе замигали факелы, — против синего прожекторного света получились этакие неяркие, желтовато-красноватые, теплые огоньки…
— Да, да, именно теплые, — вставил профессор, задумчиво опуская книжечку на колени. — Именно так. Как вы хорошо это почувствовали..
Прокатчик усмехнулся.
— Почувствуешь! — Взгляд его стал колючим. — Война да война за господские капиталы… Извелся солдат, зачерствела солдатская душа.
Но до чего же, как вспомнишь, отрадно стало от этих огоньков и от говора людского — степенного, чистого от дрянных слов, без которых в другое время наш брат, рабочий да солдат, и разговор не могли начать. Вокруг всё ясные лица; хоть и в рваненьком рабочие и работницы, а словно нет для них большего счастья, чем стоять вот тут на площади да поеживаться на апрельском ветру… И подумалось мне: «С чем же едет этот необыкновенный человек, какой такой удивительный подарок везет он народу, если так встречают его?»
— Товарищ Федоров!
Крюков задал вопрос.
— Знал ли я, что машина для Ленина? — переспросил Прокатчик. — Да понятия не имел. На другой день даже ссориться пошел с товарищами большевиками, которые мной руководили. Мол, не совестно? Хлеб-соль вместе, а как до дела, так от меня утайки! Знать, мол, не знаю больше
Прокатчик помолчал, вновь собираясь с мыслями.
— Как сейчас слышу, — заговорил он глуховатым голосом, в котором чувствовалось скрытое волнение: — Владимир Ильич шагает по броне у меня над головой… — Он опять помолчал, для чего-то вытер руки платком. — Сперва я увидел его на перроне… Прошумел на вокзале пришедший поезд с Белоострова — и стали скапливаться люди: одни из вокзала выходят, приезжие, другие подступают к ступенькам их встречать. И сразу как шорох в толпе: «Ленин… Ленин…» Гляжу я во все глаза и понять не могу: «Который же Ленин?» В лицо-то ведь не знаю… Но тут скрестили свои лучи прожектора, заиграла музыка и такое дружное раздалось «ура», что даже броневик мой отозвался — загудел, загрохотал броней, как стальной барабан в этом оркестре. И вижу: от перрона, подхватив на руки, матросы и рабочие несут человека — светлая бородка, усы, и сам весь светлый. Вот он, товарищ Ленин… Тут уж и я, забыв всё на свете, закричал из своего барабана «ура!»
Несут, всё ближе — и вдруг к броневику. Только почему же мимо дверцы? Я высунулся наружу. «Эй, товарищи, — кричу, — сюда, здесь вход». И показываю, куда войти. «Да опустите, — кричу, — человека, дайте ему ступить. Вот перед порогом приступка!»
Владимир Ильич смеется, отбивается от носильщиков, — не нравится, вижу, ему такое усердие, чтобы его на руках несли, а матросы подсаживают его всё выше и выше. «Да что они, — думаю, — творят такое — неужели на крышу?»
— Сдурели, — кричу, — вот же вход!
А сам — за тормоза, проверить, держат ли как следует, чтобы не качнулся броневик.
Опять выглядываю наружу. Всё-таки, вижу, подсадили Владимира Ильича на броневик. А вокруг броневика живой забор устроили: стоят плечом к плечу — и руки кверху, получились как бы перила для Владимира Ильича. Но тут Ленин что-то сказал с башни, — видать, шутку отпустил да с перцем, потому что все рассмеялись, совестливо поглядели друг на друга и забор рассыпался.
Ленин начал речь — и тут только я понял, почему он не пошел в дверцу…
Прокатчик постучал себе по лбу и рассмеялся. Он уже был во власти того особенного чувства воодушевления, которое испытывает ветеран перед жадно внимающими слушателями.
А Прокатчику внимали на этот раз уже все. И он видел это.
Он продолжал рассказ:
— Вот тут я и услышал шаги Владимира Ильича по броне над головой. Переступил он с ноги на ногу, потопал, — этак по-хозяйски проверил, ладно ли устроена трибуна. Заговорил. Голос у Владимира Ильича чистый, звонкий, слова простые, понятные. Да только не довелось мне как следует его послушать. В броневике нас, солдат и рабочих, было несколько человек. И как только Владимир Ильич взобрался наверх, — тут у нас уж одно на уме: как бы не оступился, как бы беды не случилось… А к беспокойству, — продолжал Прокатчик, — были большие основания. Первое дело — хватились мы: а какие там колпаки на башнях — вдруг покатые? Я, конечно, машину осматривал, когда принимал, но башни разглядывать мне ни к чему: мое дело — руль, двигатель, а в башнях своя команда. Да только в эту ночь так получилось, что все мы в броневике новички. Какие колпаки? — и спросить не у кого. А тут уже мерещится нам, что на крутых колпаках да еще изморозь: ведь апрель — днем-то пригревало, а к ночи пал туман. И как шагнет наверху Владимир Ильич — мы все друг за друга со страху хватаемся: поскользнулся? Нет, кажется, устоял… Главное — и предупредить-то его никак не можем, чтобы поостерегся: Владимир Ильич речь говорит!