Литературные силуэты
Шрифт:
Заметьте, пишет это поэт-юноша, только что вступающий в жизнь. К теме о невозвратном прошлом поэт возвращается постоянно и позднее. Здесь он наиболее искренен, лиричен и часто поднимается до замечательного мастерства. Стихотворения «Не жалею, не зову, не плачу», «Не бродить, не мять в кустах багряных» несомненно останутся. Однако томление и грусть о прошлом, достигая большой силы и напряжения, при пассивном и созерцательном отношении к жизни, легко могут питать «дедовскую» религиозность; они ведут к настроениям и мыслям «о бренности и тленности земного» и дальше к молитве, жажде загробной жизни; с другой стороны, дедовская прививка сама усугубляет грусть о том, что «отоснилось навсегда».
Анализ первоначальных психологических моментов, из которых складывалась поэтика Есенина до революции, был бы не полным и односторонним, если не упомянуть и не учесть поэтических чувств его совсем другого характера. Кротость, смирение, примиренность с жизнью, непротивленство, славословия тихому Спасу, немудрому Миколе уживаются одновременно с бунтарством, с кандальничеством и прямой поножевщиной:
ЯПоэт говорит о том, что он полюбил людей в кандалах, не ведающих страха, их грустные взоры со впадинами щек. Позднее эти настроения усилились, окрепли и вдохновили его на «Песни забулдыги», «Исповедь хулигана», «Москва кабацкая». Есенин вспоминает себя забиякой и сорванцом и утверждает: «если не был бы я поэтом, то, наверно, был мошенник и вор». Есть в этом опоэтизировании забулдыжничества нечто от деревенского дебоша парней, от хулиганства, удали, отчаянности, от неосмысленной и часто жестокой траты сил, а это, в свою очередь, связано с нашей исторической пугачевщиной и буслаевщиной. При этом забулдыжничество юродиво сочетается со смиренностью, молитвой и елеем: нигде нет столько разбойных и духовных песен, как в нашем темном прошлом. Об этом ниже; пока же довольно будет сказать, что в отличие от дедовской прививки хулиганство, хотя и очень кривое, но все же активное чувство, особенно, если оно окрашено некоей социальностью. Все, что шло у Есенина отсюда, — побуждало его писать в противовес елейным акафистам. В юношеской поэме «Марфа Посадница» Есенин призывает вспомнить завет Марфы: «заглушить удалью московский шум», заставить царя дать ответ, разбудить Садко с Буслаем, чтобы с веча вновь загудел колокол. Все это звучит совсем не по-дедовски. Тем не менее, дедовская прививка пока очень сильна и явно перетягивает поэта к песням с церковной настроенностью. Сейчас это производит дикое впечатление, но, как говорится, из песни слова не выкинешь.
II
В революции Есенин надеялся увидеть торжество «овсяных волей», «мокрой буланой губы», нового мужицкого сеятеля, его идеалов и чаяний. И он достаточно ярко отразил в своих стихах собственнические взгляды и надежды нашего крестьянства, с которыми оно вошло в революцию, но отразил в мистической форме.
Прежде всего об этой форме. Она не случайна у Есенина. Если бы поэт сумел связать овсяную, мужицкую волю с крепкой, железной, дисциплинированной волей русского и европейского рабочего, найти стык крестьянских надежд с идеями класса-водителя, определить место и удельный вес крестьянина и рабочего в ходе русской революции, он, наверное, нашел бы иные слова, образы, сложил бы другие песни, более реалистические, более соответственные и контактные главным этапам революционной борьбы. Но действительный характер революции остался для поэта непонятным и непонятым, но русская революция, как торжество диктатуры пролетариата, поставившего себе коммунистические цели и задачи, была для Есенина чужой. Революция застала Есенина с песнями «о неизреченной животности», о кротком Спасе, о хулиганстве и буслаевщине, о журавлиной тоске сентября; то, что мешало ему раньше разглядеть настоящую деревню, не позволило распознать и реальный ход революции с ее борьбой классов, с противоречиями, со всеми ухабами, прогалами и победами и в частности, с очень запутанными, сложными взаимоотношениями между пролетариатом и крестьянством. Как сын деревни, выросший среди табунов, он не мог не пропеть победе народных масс свое «осанна!». И он пропел. Но наличие заумных настроений, полнейшая чуждость рабочему естественно должны были привести поэта к своеобразному имажинистскому символизму, к мужицким религиозным отвлеченным акафистам, к непомерному «животному» гиперболизму, к причудливому сочетанию язычества времен Перуна и Даж-бога с современным космизмом, к жажде преобразить вселенную в чудесный, счастливый мужицкий рай. Символизм и мистика всегда подменяют живой образ, когда действительность ускользает в своих точных очертаниях, ибо символ по природе своей абстрактен, тогда как образ живет только в определенном времени и пространстве. Для Есенина символические приемы тем более разительны, что он, вообще говоря, поэт с исключительной силой образного, конкретного изображения; но даже такой дар овеществления образов не спас поэта от туманной имажинистской заумной символики: дедовская прививка и тут жестоко мстит поэту.
Революция во многом все-таки преобразила поэта. Она выветрила из него затхлую, плесенную церковность:
Проклинаю я дыхание Китежа И все лощины его дорог. Я хочу, чтоб на бездонном вытяже Мы воздвигли себе чертог. Языком вылижу на иконах я Лики мучеников и святых, Обещаю вам град Инонию, Где живет божество живых! Плачь и рыдай, Московия! Новый пришел Индикоплов. Все молитвы в твоем часослове я Проклюю моим клювом стихов…(«Инония»).
Это — хорошо по существу:
За всем тем его «Инония» представляет значительный шаг вперед, так как знаменует отход от церковности к реальному миру. Ожидаемый мужичий рай рисуется в поэме в целом очень конкретно:
И вспашу я черные щеки Нив твоих новой сохой; Золотой пролетит сорокой Урожай над твоей страной. Новый он сбросит жителям Крыл колосистый звон, И как жерди златые вытянет Солнце лучи на дол. Новые вырастут сосны На ладонях твоих полей, И, как белки, желтые весны Будут прыгать по сучьям дней…Вполне реалистическая картина. Имя же этой «Инонии» — общество мелких, свободных, равных, вольных, с достатком, хлебопашцев, сбросивших иго податей, оброков, чиновников, помещиков, капиталистов. Чтобы не оставить на этот счет сомнений и разнотолков, следует напомнить следующие прозаические строки из статьи Есенина «Ключи Марии». Поэт представляет себе грядущее творчество, «как некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где «избы новые, кипарисовым тесом крытые, где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой».
«Инония» Есенина есть идеал нашего мелкого трудового собственника-крестьянина. Века крепостного, помещичьего, полицейского гнета воспитали в нем жажду покончить со старым, разбить ее вдребезги и водрузить общежитие вольных деревень без государства, без податей, чтобы вся земля была крестьянская, «божья», чтобы она утучнена была рожью, овсом и всякими злаками, чтобы не было недостатка в лесе, в скотине. Эта жажда лучшего, иного, несомненно, в борьбе с царизмом, с крепостничеством сыграла крупнейшую и благотворнейшую роль. Своеобразно, с мистикой, в нарочитых, имажинистских образах Есенин отразил это в своих стихах об «Инонии», прокляв «Радонеж» и «тело Христово».
Протест и борьба нашего крестьянства были направлены, однако, не только против царского и помещичьего гнета. Старый патриархальный уклад с неслыханной жестокостью и быстротой ломался капиталом. Деревню подминала под себя фабрика, завод; а деревенские устои подтачивались рублем и свистом машины; протянулась чугунка, пришел чумазый. Не отдавая себе ясного отчета в складывающейся социально-политической и бытовой обстановке, люди есенинского склада, видя, как рушатся «устои», сплошь и рядом склонны часть своих бед взвалить на машины, заводы, железные дороги, как таковые, взятые сами по себе, безотносительно. Мертвящему лязгу Америки, «электрическому восходу», «глухой хватке ремней» Есенин посвятил немало вдохновенных строк. В «Сорокоусте» его антимашинный лиризм поднялся до неподдельного пафоса: