Литературный навигатор. Персонажи русской классики
Шрифт:
Тарас и Остап – герои эпоса, поэтому они изображаются широкими мазками, от них бесполезно требовать доброты или утонченности. Польская красавица – героиня европейского романа, от нее бесполезно требовать бесстрашия. «Жиды», изображенные Гоголем с нескрываемым презрением, безродны, а потому свободно снуют туда и сюда. И лишь в Андрие есть как черты героя эпоса, так и черты героя романа. Рожденный казаком, он «заражается» польским духом, раздваивается между полюсами – и гибнет. Губит его, конечно же, любовь. Но некий надлом присутствует в его образе изначально.
Андрий, вернувшийся из бурсы, ни в чем не уступает Остапу. Могуч, как он, ростом в сажень, смел, хорош собою. В бою он беспредельно храбр, удачлив. Однако на его образ постоянно ложится
Образ Андрия с самого начала слегка сдвинут к «женскому» полюсу. Мало того, он даже не скрывает свои чувства. (Вновь в отличие от Остапа, который тоже тронут материнскими слезами, но виду не подает.) В бою Андрий не просто совершает подвиги, но погружается «в очаровательную музыку пуль и снарядов». То есть и здесь отдается во власть чувства, живет жизнью сердца, а не героическим сознанием воина и патриота. Наконец, во время осады Дубно Андрий, вместо того чтобы наесться, напиться и заснуть, как положено порядочному казаку, напряженно вглядывается в беспредельное небо. Так будет вглядываться в вечное небо над Аустерлицем кн. Андрей Болконский («Война и мир» Л.Н. Толстого). Но что хорошо для героя военной эпопеи XIX века, то ужасно для героя военного эпоса времен «малороссийского рыцарства». Дело воина – побеждать, а не созерцать небеса и меланхолически размышлять.
Андрий слишком человечен, чтобы быть хорошим запорожцем. Чрезмерная утонченность и развитость его душевной жизни, несовместная с верностью отцовским заветам, – вот первопричина нравственного падения. Податливость на страшный соблазн женской красоты, превращающая Андрия из эпического героя в персонаж современного романа, – всего лишь следствие непоправимой смены жизненных ориентиров. Андрий не может не тянуться к женщине, ибо она изменчива, психологична, восторженна, как он сам.
Во время первого же, киевского, свидания с прекрасной полькой, дочерью ковенского (позже – дубновского) воеводы, красавицей, белой, как снег, и пронзительно-черноокой, та потешается над непрошеным гостем, надевая ему на губу серьгу, накидывая кисейную шемизетку. То есть – переодевая женщиной. Это не просто игра, не просто насмешка капризной польской красавицы над украинским «парубком», который прокрался в ее комнату через дымоход. (Что само по себе показательно и бросает на героя сомнительно-демоническую тень.) Но это еще и своеобразное «ритуальное переодевание» мужчины в женщину, которое выявляет его внутреннюю «женственность» и в конечном счете предрекает его грядущее перерождение. Тот, кто согласился играть в подобную игру, кто изменил своей «мужской» казачьей природе, тот в военизированном мире гоголевской повести обречен рано или поздно изменить вере, отечеству, товариществу.
И следующий шаг в сторону от запорожского казачества (а значит, по логике стилизованного эпоса, в пропасть) герой-перевертыш делает очень скоро, задолго до окончательного перехода на польскую «сторону. Спустя несколько дней после «свидания» он случайно видит свою возлюбленную в костеле. То есть в самый разгар религиозной вражды между православием и католицизмом, накануне унии, из-за которой Сечь и подымется вскоре войной на Польшу, Андрий заходит в католические храмы. Красота для него уже выше «правды» и дороже веры.
Неудивительно поэтому, что в конце концов он выпадает из великого казачьего единства и что от этого провала его не способны удержать ни благословение матери, ни кипарисный образ, присланный ею из Межигорского киевского монастыря. Узнав от истощенной служанки польской
Переход этот описан автором как переход из яви в навь и служит своего рода параллелью киевскому визиту к польке. Тогда Андрий проник в ее комнату через «нечистый» демонический дымоход; теперь он спускается под землю – в тайный тоннель, подобие преисподней. Тогда дело происходило ночью, во время власти тьмы, и теперь Андрий крадется к подземному ходу в неверном свете луны. Само подземелье, в стенах которого стоят гробы католических монахов, сравнивается с киевскими пещерами. Только это святость «неправильная», «чужая». Если путь сквозь киевские пещеры символизирует дорогу через смерть в жизнь вечную, то дубновские пещеры – это путь из жизни в смерть. Подземная икона католической Мадонны, перед которой зажжена лампада, соблазнительно похожа на возлюбленную Андрия. Чтобы войти в осажденный город, он должен сначала пройти через сакральное пространство костела и как бы окончательно «окатоличиться».
В Дубно тоже все перевернуто, окрашено в мертвенные тона: на улице лежит умершая «жидовка» с полуживым младенцем, который «злобно» скручивает пальцами высохшую грудь матери; нищий, выпросивший у Андрия каравай, умирает в корчах. И «питающая» материнская грудь, и хлеб, который служит символом жизни и напоминает запорожцам о евхаристии, в потустороннем пространстве польского города способны служить аллегориями, а подчас и непосредственными источниками гибели. Но Андрий всего этого как бы не замечает, ибо среди тления особенно яркой, особенно загадочной, особенно влекущей кажется «развившаяся» красота польки, ее чудная, «неотразимо-победоносная бледность», ее жемчужные слезы («за что свирепая судьба причаровала сердце к врагу?»).
Есть в этой красоте нечто смертоносное: недаром рассказчик, в конце концов, сравнивает ее с прекрасной статуей. Но, во-первых, автор и сам не в силах удержаться от «очарования» польки (осуждая Андрия «идеологически», он так подробно и так выразительно описывает ее чувственное совершенство и переживания героя, что создается впечатление полного авторского сочувствия к осуждаемому персонажу). Во-вторых, и это главное, Андрий не способен думать ни о чем – лишь о желанной прелести красавицы, которая «втягивает» его в свой мир, как русалка заманивает спутника сладостно-обманчивой песней в свое подводное, неживое царство. Ради любви прекрасной польки Андрий отрекается от Украины («кто дал мне ее в Отчизны?») и в самый миг временного торжества поляков над запорожцами получает «награду за измену» – упоительный поцелуй.
В каком-то смысле для Андрия это и поцелуй измены, поцелуй Иуды – и поцелуй смерти. Ибо с этой минуты он полностью подпадает под власть прекрасной польки. Сменив казацкое платье на роскошный бело-золотой наряд (еще одно переодевание, которое окончательно превращает героя в перевертыша), он несется в бой против своих прежних товарищей, против брата, против отца. И перед его мысленным взором – не «крест святой», не образ родины (старой ли, новой ли), но лишь «кудри, кудри», подобная лебедю грудь, снежная шея, плечи. Это сатанинское наваждение красоты, ведущее к гибели, это пропасть очарований, в которую, сам не заметив того, проваливается Андрий. Даже когда он попадает в засаду, и Тарас велит сыну слезть с коня, чтобы застрелить его, последнее имя, которое срывается с уст чувствительного изменника, – это не имя Отчизны, не имя братьев, даже не имя матери (пусть «женское», но кровно-родное), а имя соблазнившей его польки. Между тем во время битвы, только что описанной Гоголем, три героя-казака – Мосий Шило, Степан Гуска и Бовдюг – погибли с одними и теми же словами на устах: «Хвала Русской Земле и вере православной!»