Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
В течение марта 1931 года в частной переписке Цветаева несколько раз возвращалась к обсуждению личных обстоятельств Пастернака. «О Борисе. Борис – влюбляется. (Всю жизнь!) И влюбляется – по-мужски. По-пушкински. <…> Катастрофа неминуема, ибо девушка глазастая. И Борис уже боится: уже проиграл» (СС7, 335), – писала она Р. Н. Ломоносовой. Мотив катастрофы нагнетался и в письме к другой корреспондентке, А. Тесковой: «…Борис Пастернак разошелся с женой – потому что любит другую. А другая замужем, и т. д. Боюсь за Бориса. В России мор на поэтов, – з'a десять лет целый список! Катастрофа неизбежна: во-первых муж, во-вторых у Б<ориса> жена и сын, в-третьих – красива (Б<орис> будет ревновать), в-четвертых и в-главных – Б<орис> на
490
«Пушкинские» коннотации в этом фрагменте впервые отмечены в статье: Knapp L. Tsvetaeva and the Two Natal’ia Goncharovas: Dual Life // Cultural Mythologies of Russian Modernism: From the Golden Age to the Silver Age / Ed. by B. Gasparov, R. P. Hughes, and I. Paperno. Berkeley, Los Angeles, Oxford: University of California Press, 1992. P. 99.
Несколько мотивов, отчетливо проступающих в подавленно-болевой реакции Цветаевой на случившееся, образуют довольно любопытный клубок. Романтическая история с красавицей, чреватая ревностью, предстает прологом к некой катастрофе. Причем эта катастрофа, как будто чисто любовная, тут же обретает и еще одно измерение: она каким-то образом связана с тем, что «в России мор на поэтов», т. е. с некой фатальной общественной атмосферой. «По-пушкински» влюбляющемуся Пастернаку вдобавок не дают разрешения на выезд из страны. Круг пушкинских «странных сближений» замыкается, и они явно не предвещают ничего хорошего. Вскоре Цветаева берется за чтение книги П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина» 491 .
491
Впоследствии она датировала свое знакомство с этой книгой летом 1931 года, временем написания цикла «Стихи к Пушкину» (ПТ, 315).
18 марта 1931 года она получила письмо от самого Пастернака с рассказом о последних событиях в его жизни. Оно, по-видимому, положило предел периоду первой, нетворческой или дотворческой, реакции Цветаевой на случившееся. Сменило ее переключение внимания на сюжеты из прошлого. В апреле – мае Цветаева уже увлеченно работала над «Историей одного посвящения» (прозой о Мандельштаме). Обычно отмечается, что эти воспоминания писались как отклик на мемуарный очерк Георгия Иванова о Мандельштаме «Китайские тени», содержавший ряд недостоверных деталей и возмутивший этим Цветаеву 492 . Однако очерк этот был опубликован в газете «Последние новости» еще в феврале 1930 года, более чем за год до того, как Цветаева взялась за свой ответ. Непосредственным стимулом для этой работы весной 1931 года стало именно переживание ситуации с Пастернаком: воскрешение в памяти событий давнего, краткого и не слишком серьезного романа с другим поэтом оказывалось формой психологической самозащиты от текущих переживаний.
492
В базельском архиве Цветаевой сохранилась газетная вырезка с этим очерком Георгия Иванова, снабженным нелестными пометами Цветаевой. В частности над его заголовком крупными буквами написано «СПЛОШЬ – ЛОЖЬ», а пометы в конце текста завершает обобщение «Георгий Иванов – жалкий лжец» (Universit"atsbibliothek Basel. Handschriften Abteilung. Depositum Marina Cvetaeva, № 9.4).
Однако постепенное осознание масштабов произошедшего в ее (а не Пастернака) жизни потребовало себе более прямого выхода в творчестве. Чувство опустошенности, прежде всего, индуцировало авторефлексию. По рабочим тетрадям Цветаевой легко проследить, как нарастает в них весной – летом 1931 года доля автоаналитических заметок, переходящих в аналитические размышления о поэте вообще, о его судьбе во времени и пространстве. Из этих записей выходят замыслы эссе начала 1930-х годов – «Поэт и время» и «Искусство при свете совести». Тогда же, летом 1931 года, конкретно-биографическая пастернаковская тема находит себе творческий выход в теме культурно-типологической – пушкинской.
Тетрадный набросок письма к Пастернаку лета 1931 года 493 , впервые проанализированный в упомянутой статье Е. Б. Коркиной, отражает психологическую потребность Цветаевой в переосмыслении своего отношения к Пастернаку, объективизации
Вчера впервые (за всю с тобой, в тебе – жизнь), не думая о том, чт'o делаю (и – делая ли то, чт'o думаю?), повесила на стену тебя – молодого, с поднятой головой, явного метиса, работы отца. <…> Выходит – сейчас я просто изъяла тебя из себя – и поставила. – Теперь я просто могу сказать: – А это – Б. П., лучший русский поэт, мой большой друг, говоря этим ровно столько, сколько сама знаю (МЦБП, 540).
493
Он цитируется ниже по оригинальной рабочей тетради; в первом издании книги набросок цитировался по СТ, т. е. в более поздней редакции, отсюда – разночтения.
Слова о «лучшем русском поэте» подготавливают дальнейший выход к пушкинской параллели:
Ты думал о себе – эфиопе – арапе? О связи, через кровь, с Пушкиным – Ганнибалом – Петром? О преемственности. Об ответственности. М. б. после Пушкина – до тебя – и не было никого? Ведь Блок – Тютчев – и прочие – опять Пушкин, ведь Некрасов – народ, т. е. та же Арина Родионовна. Вот только твой «красивый, 22-летний»… Думаю, что от Пушкина прямая кончается вилкой, вилами, один конец – ты, другой – Маяковский (МЦБП, 540).
Литературная родословная Пастернака мотивируется здесь как будто несколько экстравагантно, а именно – предположением, что для него вполне естественно было бы считать себя «эфиопом» или «арапом». Цветаева, однако, поясняет это ссылкой на антропологическую концепцию пушкинских корней: Ганнибалова арапская кровь была близка семитской, а следовательно, пушкинскую кровь можно определять как близкую еврейской, а еврейскую, соответственно, как близкую арапской 494 . Сближение по крови в устах Цветаевой символизирует родство не только творческое: «Если бы ты, очень тебе советую, Борис, ощутил в себе эту негрскую кровь <…>, ты был бы счастливее, и цельнее, и с Женей и со всеми другими легче бы пошло (МЦБП, 540).
494
Цветаева, по-видимому, следует здесь, хоть и не вполне точно, концепции Д. Н. Анучина. См. подробнее комментарий в СТ (с. 605).
Таким образом, у проведенной параллели «Пушкин – Пастернак» появляется вторая составляющая: не только литературное значение, но и тип личности, воплощенный в обоих поэтах (и романтически мотивированный «кровью»), оказываются сходными. При этом Цветаева стремится «дотянуть» объективную значимость второй составляющей до значимости первой, уравнять их. Еще в очерке «Наталья Гончарова» (1929), пушкинский субстрат которого был, в частности, связан с недавним знакомством Цветаевой с книгой В. Вересаева «Пушкин в жизни», она дала толкование любви Пушкина к жене как проявления извечной тяги полноты к пустоте: в этой любви так же, как и в поэтических свершениях, проявляла себя, по Цветаевой, творческая личность Пушкина. Теперь эта истина переносилась и на Пастернака (недаром в ее письме он влюблялся «по-пушкински»). Установленное таким образом творческое и психологическое родство двух поэтов позволяло далее свободно объяснять одного через другого.
Как свидетельствует рабочая тетрадь Цветаевой, накануне или день в день с цитировавшимся наброском письма к Пастернаку она начинает работу над первым стихотворением будущего цикла «Стихи к Пушкину» – «Бич жандармов, бог студентов…». Происходит это после почти годового лирического молчания: предшествующий всплеск лирики был в августе 1930 года, и это был цикл «Маяковскому», ставший откликом на трагическую гибель поэта. Учитывая упомянутые выше «вилы», развилку линии, идущей от Пушкина, на две дороги – к Пастернаку и к Маяковскому, новый цикл вступает в, быть может, и невольные символические отношения с предыдущим.
Цикл «Маяковскому» был рассказом о гибели поэта. «Стихи к Пушкину» становятся рассказом о жизни поэта, жизни во что бы то ни стало, жизни одновременно высокой и пренебрегающей житейскими добродетелями, жизни, которая осуществляется невзирая ни на какие препятствия и драмы. Судьба Пушкина перестает быть источником «катастрофических» коннотаций с судьбой Пастернака, ибо они вытесняются новым, иным пониманием обоих поэтов. Как сказано в цитировавшемся наброске письма к Пастернаку: «Ведь Пушкина убили, п. ч. своей смертью он не умер никогда бы, жил бы вечно <…>. Пушкин – негр (черная кровь, Фаэтон), самое обратное самоубийству, это всё я выяснила, глядя на твой юношеский портрет» (МЦБП, 540–541). К самоубийце-Маяковскому, таким образом, вел тот конец «вил», который давал пушкинской линии непушкинское завершение. Идеальным наследником оказывался именно Пастернак.