Лох
Шрифт:
— Да, — пожала плечами Козетта, — по-моему, это единственное место в Москве, где изучают астрономию.
— Все это не для меня, — ответил Тезкин, но сказал он так скорее по привычке: мысль эта ему неожиданно понравилась.
Несколько дней он ходил под ее впечатлением, Козетта же стала потихоньку подталкивать его перейти от слов к делу, и Тезкин, чье томление по космосу было скорее ближе к приключениям Муми-Тролля, нежели к совершению научной карьеры, отправился к приснившемуся ему осенью под гул черноморских волн зданию на Воробьевых горах, дабы поподробнее узнать, что от него требуется.
Требовалось не так уж мало. но размах задачи Александра не остановил: при всей метафизичности своих устремлений он был человеком упрямым.
— Старичок, у тебя, случаем, не осталось каких-нибудь учебников для поступающих? — спросил он деловито.
— Остались, — ответил Лева печально, но Тезкин был слишком занят собою, чтобы обратить внимание на его тон.
7
В ту весну Левушка переживал не самые лучшие времена. Неудача с Машиной, ее стремительный, в голове не укладывающийся роман, едва не закончившийся свадебным венцом, где Голдовскому словно в насмешку была уготована роль шафера, последовавший за этим скандальный разрыв, запальчивые слова, сказанные в ответ на попытки выразить сочувствие, да еще с прибавлением угрозы поиметь крупные неприятности от родителей, наконец, несправедливое, обидное изгнание из бомонда — все это произвело на молодого честолюбца столь тягостное впечатление, что он едва опять не взялся за перо, измученный одним-единственным вопросом: как теперь жить?
Мысль эта Леву лихорадила. Он чувствовал, что пристала ему пора подводить итоги первых двадцати лет своей жизни, а итоги эти были малоутешительными. Он ничего не добился, занимался тем, что его вовсе не влекло, страшился будущего и томился ощущением, что жизнь проходит мимо. Она казалась ему похожей на детскую игру с фишками, где надо дойти до конечного пункта, бросая кубик, и где есть такие поля, с которых летишь кубарем вниз, и неизвестно еще, хватит ли у тебя времени и сил подняться и догнать тех, кто ушел вперед.
Отчаяние его доходило порой до такой степени, что ему казалось, скажи сейчас кто-нибудь: все исчезнет, он умрет или случится неслыханная катастрофа, начнется третья мировая война, о которой так много говорили в ту жесткую весну. — и он только с облегчением вздохнет и ни о чем не пожалеет. Вокруг была все та же беспросветная мгла, ненавистные трубы Пролетарского района, спившиеся рожи автозаводских мужиков, хамство и наглость продавщиц и совершенно не понимающий, в каком он дерьме живет, народ.
Бунтовать, протестовать, требовать справедливости — все было бессмысленно. Надо было как-то приспосабливаться и что-то делать. И Лева делал. Он уже второй год стоял в партрезерве, терпеливо ожидая своей очереди, но с его анкетными данными — какая к лешему партия? И в ту самую пору, когда Тезкин сидел над учебниками, вспоминая Серафиму Хренову и запоздало думая, что при всей своей стервозности она была неплохой учительницей и кое-что сумела заронить в его бестолковую голову. Левушка решил, что, может быть, и не надо ни к чему стремиться. В конце концов в его жизни тоже есть маленькие радости, вроде собирания книг, походов в театр и консерваторию, ночного кофе и прогулок по Арбату, есть милая девочка Анечка Холмогорова из подмосковного города с инфернальным названием Электроугли, по сравнению с которым его Кожухово — что твой Париж. Эта Анечка была словно по ошибке забредшим на грешную землю ангелом, и непонятно было Леве, за что ему такая милость была явлена. Она дарила любовь, не требуя ничего взамен и ни на что не рассчитывая, покупала ему рубашки, кормила обедами и выслушивала долгие жалобы и сетования.
— Нам жутко не повезло, — говорил ей Лева. — Мы попали в эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. Но что делать — время не выбирают, как не выбирают ни родителей, ни родину, ни кровь. Если бы у меня было десять жизней, я, может быть, и согласился бы прожить одну из них здесь и сейчас, но у меня жизнь только одна, и утешительного в ней слишком мало. Ты понимаешь меня?
Анечка
И все выходило на словах очень гладко, без взаимных претензий и упреков, но, когда Левушка в полумраке кожуховской квартирки раздевал свою возлюбленную, торопясь успеть до возвращения с работы матушки, он испытывал такую нежность и ярость одновременно при здысли, что эта женщина может достаться другому, что ему хотелось убить и ее, и себя. Он с безумной отчетливостью понимал в эти минуты, что любит ее так, как никого больше любить не будет, и она любит его, что они Богом друг для друга созданы и нет худшей, более преступной глупости, чем через эту любовь переступить.
Но слишком хорошо Лева понимал и другую вещь: жениться — значит поставить на себе крест, значит, повторить судьбу отца и в конечном итоге сделать несчастным и себя, и Анечку, и уж точно ни в чем не виноватых своих детей, которые рано или поздно спросят его: зачем тогда было нас рожать? Для какой жизни? Нет, детей стоит заводить лишь тогда, когда будешь уверен в том, что они будут расти не как быдло и не среди быдла, что они получат и увидят лучшее, что есть в этом мире. И все-таки отдать Анечку — это было выше Левиных сил, выше любого голоса рассудка. это значило отломить что-то от самого себя.
Левушка измучил себя, истерзал сомнениями, не зная, как быть. Он снова бродил вечерами с Тезкиным по Автозаводскому скверу и, внимая абитуриентским страстям своего приятеля, думал: «Мне бы твои заботы, милый». А Тезкин тем временем сдавал экзамены. С грехом пополам написав письменные работы на тройки, он очаровал сердца экзаменаторов сворй непобедимой страстью к небесной тверди, и те, сами на себя дивясь, подавили ему четверку; проверявшая его сочинение на свободную тему ученая дама с филфака и вовсе растрогалась до такой степени, что взяла синюю ручку и самолично исправила все его ошибки, коих бы набралось на три двойки, и поставила высший балл. Этого в сумме оказалось достаточно для поступления на физический факультет, конкурс куда был совсем не такой, как два десятка лет назад, когда советское человечество делилось на физиков и лириков. Уже чувствовалось неумолимое приближение эпохи бухгалтеров и коммерческих директоров, для которых небесные светила были пустой вещью.
Иван Сергеевич и Анна Александровна не знали, какому богу ставить свечку. Они были счастливы, и казалось им, что жизнь их третьего сына, которого они оба, не сговариваясь и не признаваясь в том друг другу, любили больше старших, вошла в колею и самое желанное их дитя наконец утешится.
И только Леву удача друга не обрадовала нисколько: он отдалился от него, они встречались все реже и все реже говорили по душам, а когда сталкивались случайно возле метро, то не знали, о чем говорить. Иногда Тезкин видел Голдовского с худенькой, невысокой темноволосой девушкой и, глядя на них, ощущал неведомо откуда взявшуюся грусть. То ли это была зависть, что\у него такой девушки нет, то ли тоска о Козетте, но вся его нынешняя суматошная студенческая жизнь с ее походами в театр или в пивную, островком притулившуюся возле громадного китайского посольства и оттого названную «Тайванем», лекции, семинары, умные разговоры и пьяные посиделки в общаге — все это казалось ему таким ничтожным, что хотелось отринуть все и вернуться в сырость далеких апрельских вечеров, в красноказарменную школу, туда, откуда он когда-то так рвался, и поискать там тайну самой загадочной физической категории — тайну утерянного времени.