Лох
Шрифт:
Всему этому предшествовало, правда, одно событие, поначалу претендовавшее на то, чтобы быть комичным, но закончившееся вполне драматически. В зимнее время островок, находившийся всего-то в получасе лета от Петрозаводска, оказывался отрезанным от внешнего мира. Зато когда приходила святая в государстве избирательная страда, будь там буран не буран, метеорологам привозили урну, и вместе со всем народом они голосовали за народную власть.
Сие считалось в порядке вещей, и никому в голову не могло прийти, что должно быть иначе, но Тезкина подобная нелепица возмутила. Прошло больше месяца с тех пор, как не привозили почту, Саня изнывал от беспокойства, и нетерпение его дошло до такой степени, что, вспомнив вольнодумный дух альма-матер, он стал вести агитацию, призывая мужиков бойкотировать выборы. Суровые северные дядьки крякнули, и, поскольку описываемые события происходили на фоне антиалкогольной
Мало того, что это было само по себе чепе. Положение осложнялось еще и тем, что вместе с урной на остров прилетел корреспондент областной газеты и весело сказал соскучившимся ребятишкам, что статья о выборщиках в самых отдаленных уголках края уже стоит в наборе и осталось их только сфотографировать. Но не тут-то было: избиратели с аристократической холодностью повернулись к весельчаку спиной и удалились. Их пробовали было уговорить, но мужики уже закусили удила, и бедняга остался ни с чем. А агитатор и пропагандист Тезкин, глядя на плоды своего труда, вместо удовлетворенности ощутил острый стыд. Он взял у растерянного корреспондента письма и ушел на дальний конец острова, чтобы не встречаться глазами с поникшим гостем, ничуть не виновным в тоталитарном характере власти и несвободе этих последних в Российской истории спокойных выборов.
Зачем он это сделал? Тезкин и сам не мог теперь ответить на этот вопрос. Несколько минут он глядел вдаль, не раскрывая писем и казня себя за глупость, потом взял родительское послание, неторопливо его прочел, все оттягивая момент, когда раскроет то, что было написано рукою Катерины.
Какой же ждал его удар! Ее письмо было очень ласковым, но Тезкин, чувствуя в этой ласковости что-то подозрительное, летел вперед через строчки и наконец нашел. Козетта писала, что ее мужа посылают в Германию. она едет вместе с ним, и, наверное, надолго. Тезкин поднял голову. посмотрел окрест себя безумными глазами и услышал, как на станции заработали моторы, вертолет с несолоно хлебнувшей урной взмыл в чистейшее карельское небо и, не сделав, как обычно, над островом круг, без всяких сантиментов отправился в Петрозаводск, унося в своем чреве запоздалый и бесполезный донос на антисоветчика, возмутителя спокойствия и нарушителя статистики Александра Тезкина. А сам он упал на снег и даже не зарыдал, провалявшись так незнамо сколько, и, когда очнулся, солнце уже садилось в той стороне, куда улетела его возлюбленная, а Тезкина начал бить озноб.
Наутро он был совершенно болен, его мучал кашель, нездоровый румянец заиграл у него на щеках, и даже водка с перцем и чесноком не помогала — так вернулась к нему его застарелая болезнь, обостряясь отныне всякий раз ранней весною. Нужно было уезжать с этого острова с его сырым и холодным климатом, но уезжать теперь было не к кому и незачем. Все связи с миром оказались порванными, и тезкинское пребывание на Маячном неожиданно затянулось.
2
Молодость опадала с него, как шелуха. Год спустя он совсем не походил на того юношу, что приехал на этот островок за романтикой и отдохновением от благ цивилизации. От былой тезкинской восторженности не осталось и следа. Александр огрубел, заматерел и внешне мало отличался от окружавших его людей. Этот год дал ему даже больше, чем университет, чем все его прежние скитания и армия, ибо когда на глазах у человека в одном и том же месте происходит смена ветров, облаков и температур, времен года, дня и ночи, то в душе его неизбежно что-то меняется. Уединенность, отсутствие светских развлечений и близость к природе принесли успокоение. Скоро стало ему казаться, что живет он здесь очень давно, а все прошедшее было и вовсе в другой жизни. И, начитавшись книг, насидевшись долгими зимними ночами возле печи и краткими летними — на берегу озера, когда ни одна звезда не зажигалась над миром, а лишь, прекрасное и таинственное, висело над головой небо, начинавшееся от самой земли и опрокинутое в глубину космоса, он ощущал себя на грани стихий и принимался писать что-то невыразимо чудесное о тайнах и символах бытия. Он писал с не меньшим трепетом и восторгом, чем свой юношеский роман о прекрасной Людмиле и купавинском лете, он писал, объясняясь миру в любви и сожалея о его изъянах и точно чувствуя порой за спиною дух своего несчастного утопшего предшественника, вознамерившегося спасти Россию. Ему казалось, что он знает и сможет сказать нечто такое, чего не говорил до него никто. Он ощущал себя едва ли не мессией, и от этого становилось ему чуть легче, когда вспоминалась Козетта, —
Но Тезкин не был бы Тезкиным, если бы и в здешней глуши он не ухитрился завести романа не на бумаге, а наяву. Героиней его была совсем молоденькая девица, работавшая экскурсоводом в Кижах, от которых было до Маячного чуть меньше сорока километров. Немного притомившийся от вынужденного отшельничества, Саня весьма охотно с ней подружился, катал в тихую погоду на лодке вдоль островов, обучал ловить рыбу, а самое главное — читал ей свои философские изыскания. Любушка взахлеб слушала его бредни. Он казался ей существом необыкновенным, и не прошло двух недель, как она была без памяти в него влюблена. Что касается Тезкина, то он поначалу не ставил никаких целей охмурить невинное создание. Он просто соскучился ло родственной душе, хотя девушка ему, пожалуй что, нравилась: она была в том исконном северном стиле, что еще не перевелся в отдалеяных местах нашего Отечества. Но даже если бы каждый из них и стремился к тому, чтобы их отношения не перешли за грань взаимного дружеского участия, сама судьба позаботилась бы их соединить.
В один из таких вечеров, когда Санечка был особенно в ударе, прочитав своей юной слушательнице главу о типах цивилизаций и движении по кругу человеческой истории, Любушка назадавала ему столько глубокомысленных вопросов, свидетельствующих о ее неподдельном интересе к философскому опусу, что осталась ночевать в Саниной комнатке и вышла оттуда уже утром, щурясь на изрядно поднявшееся над соседним островком солнце и босыми ногами ощущая тепло дощатого крыльца. А Тезкин как ни в чем не бывало продолжал дрыхнуть под нежными взглядами своей возлюбленной, и мутен был его сон — ему снилась Козетта.
Так они прожили все лето. На веревках, как несколько лет назад в тез-кинской судьбине, снова сушились рядом обдуваемые онежским ветерком его и ее трусы, рубашки и майки. Метеоженки на Любу сперва косились, но была она бесхитростна, работы никакой не чуралась, в свою очередь готовила на кухне и помогала снимать показания с приборов. К ней быстро привыкли и не ставили в вину, что живет она с мужиком нерасписанная.
Однако северное лето обманчиво и коротко. Вскоре снова задули холодные ветра и зажглись над Онегой звезды. Люба собралась зимовать и говорила только, что съездит домой за одеждой, а с Тезкиным вдруг случилась странная вещь. Он почувствовал, что ему хочется остаться одному. Он не мог объяснить, как и откуда появилось в нем это желание. Не было ничего, что раздражало бы или не нравилось ему в этой кроткой девушке, ни разу не заикнувшейся об обычных девичьих поползновениях, которых он так некогда добивался от других, и чем-то даже напомнившей ему Катю, но, быть может, именно по этой причине Тезкин опять затосковал.
Его все чаще тянуло побродить в одиночестве по лесу, и она легко его отпускала. Он перестал брать ее с собой на рыбалку, и она терпеливо его ждала, не читал ей больше глав из своего труда, и она не задавала никаких вопросов, была послушна и так же нежна, как прежде. И сам столько раз брошенный, битый-перебитый Александр с ужасом подумал, что оставлять человека в сто крат труднее, чем быть оставляемым.
Он просыпался порою ночами при свете месяца и глядел, как она легонько дышит, обхватив рукой подушку, и понимал, что сил сказать правду у него не хватит. Но поделать с собой Тезкин ничего не мог. Чем ближе была зима, тем сильнее ему хотелось, чтобы она уехала. Он мучился и не знал, то ли сказать ей об этом тотчас же, то ли перед самым ее отъездом. сказать, чтобы она не возвращалась. Он не мог решить, что будет для нее горше. В этих лицемерных мужских мытарствах прошло почти три недели, пока однажды Люба, так же ясно и ласково на него глядя, не промолвила сама:
— Ты не бойся, Саша, я уеду и останусь там. Тезкин вздрогнул, а она продолжила:
— Я возле тебя погрелась немного и дальше пойду. Ты-то как жить станешь? Отсюда куда сбежишь, когда невмоготу сделается?
— В прорубь, — буркнул Тезкин.
— В прорубь? — отозвалась она певучим голосом, ничуть не испугавшись. — В прорубь ты не бросишься. А вот маяться тебе еще долго. Ты прости меня, милый.
— За что? — пробормотал он, сбитый ее тоном.
— А за то, что я твоей нежностью попользовалась, а в тебе теперь тоски столько прибудет. Не казни себя. Ты ведь не у меня брал, а мне давал.