Ломоносов: поступь Титана
Шрифт:
Государыня устраивается в противоположном от Ломоносова конце залы. Там же обосновывается ее родня и свита. Когда все усаживаются, распорядитель объявляет танцы. В середине залы выстраиваются две шеренги дам и кавалеров. По мановению палочки капельмейстера взвивается первая скрипка, мелодию подхватывает рожок, и танцоры делают первые па. Они то устремляются навстречу друг другу, то расходятся, то вновь смыкаются в центре залы и, разделяясь на пары, совершают плавные проходы — то дама вокруг кавалера, то кавалер вокруг дамы. А потом фигуры повторяются сначала. Режуисанс сменяется котильоном. Далее затевается менувет. А после и вовсе неведомый Ломоносову танец.
Танцуют больше
Михайла Васильевич пребывает в одиночестве. Вступать в досужие разговоры даже с академиками нет охоты, топтаться по залам не дают ноги, опять докучает лом. Но еще пуще томится душа. Он тут, среди гама да веселья, а дома больная дочурка — у нее сильная простуда, вся горит, кашлем заходится. Потому и супруги с ним нет, Елизаветы Андреевны — сидит подле кроватки. «Господи, помилуй рабу Твою Олену!» Как он не ко времени — сей машкерад! Уж говорил Шувалову и писал, дескать, не по нему все эти куртаги, на коих убивается время. Это же казнь: «картами, шашками и другими забавами, а иные и табачным дымом» люди казнят главное свое достояние — время жизни. Шувалов соглашается — он сам не охоч до разгульных забав, да ведь матушка…
Ломоносов кидает взгляд в сторону государыни. По дороге сюда ему тут и там попадались раненые да искалеченные. Война не щадит ни солдат, ни офицеров. А здесь, на куртаге, ни одного увечного, словно затянувшаяся прусская кампания идет безо всяких жертв. Отчего? Да оттого, что матушка сердобольна, она не переносит вида крови, и придворная челядь всячески скрывает от нее батальные потери. А той порой распоряжениями государыни на марсовы поля в чужую сторону отправляются все новые и новые росские полки. И нет этому конца-краю…
На голове Михайлы Васильевича новый с крупными пуклями парик — заказал специально для этой куртаги, а наискосок лица — черная повязка, закрывающая правый глаз. То-то удивился давеча Шувалов. «Что с тобой, Михайла Василич? — озадаченно вскинул брови. — Али корсаром нарядился?» Надо было бы отшутиться, как меж ними принято, — мол, о звезды укололся, вон их сколько на мундирах, а то перевести на небесные, мол, укололся о них, когда в самую темную в году ночь едва не до свету глядел в ночезрительную трубу, — да как-то не захотелось, не было сил кривить рот, потому сказал без обиняков: «Ячмень вскочил, Иван Иванович». «Но? — озабоченно протянул Шувалов, в голосе послышались виноватые нотки: ведь это он, пусть и по прихоти государыни, заставил недужного человека тащиться на куртагу, однако же вслух, отметая всякие сомнения и сожаления, сказал другое: — Ну, ништо. Репейного масла — и все снимет. А в фанты можно рядить и вслепую, а, Михайла Василич? — И сам же, не дожидаясь ответа, заключил: — Не токмо можно, но и нужно».
И вот зачинается то, что и затеяла государыня. Музыка по ее знаку смолкает. Елизавета Петровна оставляет обитое алым бархатом кресло и выходит на вид. За спиной ее две гоф-дамы, впереди карла с карлицей и арапчонок Семёнко.
— А ну, господа, кто в фанты? — возглашает императрица, голос ее звучен и задорен. В руки государыни подают золотой поднос. — Все пожалуйте сюда да играйте, господа! — Елизавета Петровна с юности пописывает вирши и нет-нет да и говорит в рифму. После такого призыва да из уст самой матушки кто же откажется исполнить ее волю?! Каждый подсуетится. Каждый рад-радешенек угодить ей и первым засвидетельствовать почтение.
Михайла Васильевич наблюдает за происходящим со своего места. Ему хорошо все видно. Всех опережает торопыга Сашка Сумароков, он кладет на поднос табакерку. А вот Теплов — этот опускает небольшой фуляр. Следом Тауберт, он оставляет футляр от очков. Дальше Трускот, Гмелин, затем какие-то офицеры, чиновники из Мануфактур-коллегии… Все кладут фанты и отходят в сторону. Сквозь кучку игроков прорывается карлица. Корча рожи, она силится дотянуться до подноса, чтобы опустить на него китайский веер. С другого краю тянется арапчонок, на нем шальвары алого левантину, в черной ручонке — белая деревянная змейка. Поднос полнится, тяжелеет. Государыня подзывает гвардейца и передает поднос с фантами ему — дескать, пособи, братец.
И вот игра начинается.
— Рядить будет… — Государыня обводит зал, выбирая, кого бы привлечь в рядчики, хотя давно уже такового назначила. — Рядить будет… — Веер императрицы движется по кругу. Ровно стрелка компаса, он почти замыкает круг, а потом возвращается обратно, пока не замирает посередине. — Рядить будет господин Ломоносов. — И сразу — к нему, дабы не возникло и тени сомнения: — Изволь, Михайла Василич!
— У-у-у! — разносится по залу. Ропоток сей достигает и Ломоносова. Что он означает — понятно всем: где Ломоносов — там опаска, разумеется, для тех, кто дает повод. Иные из собрания, так или иначе познавшие сие, зыркают на поднос — выхватить бы обратно свой фант, отступиться от него, откупиться, но как? — близок локоть, да не укусишь: столько глаз округ, а главное — проницательное око государыни.
Ломоносов, не обращая внимания на шепотки и колкие поглядки — к шиканью он привык в Академическом собрании, — подымается из кресла и, тяжело ступая, выходит на середину залы. Здесь, в пяти саженях от Елизаветы Петровны, уже поставлен стул. Немаркий синий кафтан Ломоносова и такого же сукна камзол отделаны стеклянными путвицами — изделием собственной мусийно-стекольной фабрики. Они взблескивают от пламени шандалов, аки звезды на вечернем небе. Михайла Васильевич прижимает руку к сердцу, низко кланяется, дескать, помилуй, матушка, за сию непреднамеренную неучтивость, и садится спиной к державной затейнице.
— Прости, Господи, прегрешения моя, — шепчет Ломоносов, незаметно крестясь. — Неволею понуждаем, — и осторожно поправляет черную повязку.
Первым фантом, который снимает с подноса Елизавета Петровна, становится батистовый платок. На нем алым по белому — вензель и инициалы. Издалека буквы неразличимы, да достаточно того, что окружение государыни шушукается, кидая беглые взгляды на Теплова.
— Что прикажешь сему фанту? — обращается государыня.
— Сему… — тянет паузу Ломоносов, — сему… надеть личину двуликого Януша да не сымать до скончания машкерада.