Ломоносов: Всероссийский человек
Шрифт:
«Г. Ломоносов знал недостатки сладкоречия: то есть убожество рифм, затруднение от неразноски литер, выговора, нечистоту стопосложения, темноту склада, рушение грамматики и правописания и все то, что нежному упорно слуху и неповрежденному противно вкусу; но, убегая сей великой трудности, не находя ко стопоположению и довольно имея к одной лирической поэзии способности — а при том опирался на неразборные похвалы, вместо исправления стопоположения, его более и более портил; и став порчи сей образцом, не хуля того в других, чем сам наполнен, открыл легкий путь ко стихотворению; но сей путь на Парнасскую гору не возводит».
Ломоносовский стих казался Сумарокову корявым, негладким, потому что Ломоносов употреблял более сложный инструментарий и не всегда стремился
В то время со смерти Ломоносова уже прошли годы. Сумароков, как живой, считал себя вправе несколько свысока смотреть на мертвого соперника. «Ах, если бы его со мною не смучали и следовал бы он моим советам. Не был бы он и тогда столько расторопен, сколько от самого искусного стихослагателя требуется, но был бы гораздо исправнее; а способности пиитичествовать, хотя и в одной только оде, имел он весьма много». Но спокойное достоинство трудно давалось уже немолодому, раздраженному своими неудачами, сильно пьющему поэту. Он, на похоронах Ломоносова с неприкрытой злобой отозвавшийся о покойнике, не мог забыть его и годы спустя, постоянно возвращаясь к нему мыслями и пытаясь довести до конца давние споры, доказать свое преимущество и свою правоту.
Пока же Ломоносов и Сумароков были живы, борьба шла нешуточная. Правда, обе стороны были скованы своей дружбой с Шуваловым. Поэтому до конца 1750-х годов на Ломоносова впрямую напали лишь поэты из круга Сумарокова, но не он сам. Ломоносов же написал на своего соперника лишь одну, вполне беззлобную эпиграмму — очень давно, еще в 1748 году, когда дружба «российского Мальгерба» и будущего «певца Семиры» казалась ничем не омраченной; поводом послужил неловкий галлицизм из сумароковского «Гамлета» — Гертруда у него признается, что она «на супружню смерть не тронута взирала». Ломоносов не мог пройти мимо этого забавного оборота и не обыграть его:
Женился Стил, старик без мочи, На Стелле, что в пятнадцать лет, И не дождавшись первой ночи, Закашлявшись, оставил свет. Тут Стелла бедная вздыхала, Что на супружню смерть не тронута взирала.Но когда в 1759 году Сумароков, разойдясь с Миллером, начал издавать собственный журнал «Трудолюбивая пчела», в одном из номеров он попытался напечатать несколько «Вздорных од» — пародий на Ломоносова.
Одна из них начиналась так:
Гром, молнии и вечны льдины Моря и озера шумят, Везувий мещет из средины В подсолнечну горящий ад, С востока вечна дым восходит, Ужасны облака возводит И тьмою кроет горизонт. Эфес горит, Дамаск пылает, Тремя Цербер гортаньми лает, Средьземный возжигает понт.Сумарокова не интересовал в данном случае пафос ломоносовской поэзии — он вышучивал пышный стиль, мощные и «невнятные» образы, его гиперболы. Человек уже следующей эпохи, он с ее высоты высмеивал устаревшее, как ему казалось, ломоносовское барокко. Получилось похоже и местами — смешно. И все же пародист угодил в собственную ловушку… Дело в том, что некоторые фрагменты «вздорных
Сумароков имел в виду все ту же злосчастную склонность Ломоносова к пьянству, которую так эксплуатировали все его оппоненты. В данном случае пьянством объяснялся слишком выспренний и «алогичный» стиль поэта. Но классицист не знал, что настанет время, когда Дионис (он же Вакх, Бахус), «вдохновения грозный бог», по определению Цветаевой, станет в глазах новых поколений таким же законным источником поэзии, как Аполлон. А образ Орфея, вдохновляемого Дионисом-Загреем и обреченного пасть от рук Дионисовых жриц, будет выглядеть не комично, а возвышенно и трагически.
Поскольку «Трудолюбивая пчела» печаталась в университетской типографии, у Ломоносова была возможность предотвратить публикацию, и он этой возможностью воспользовался. Обиженный Сумароков писал Шувалову: «Сочинений мне больше печатать невозможно, ибо Ломоносов останавливает у меня их и принуждает иметь непрестанные хлопоты, а он и истец и судья, а мне, чтоб я всему миру не открыл его крайнего в словесных науках невежества, крайний злодей; а его все в Академии боятся и ему против воли угождают…» Сумароков преувеличивал. В той же «Трудолюбивой пчеле» затем он совершенно беспрепятственно напечатал несколько очень слабо завуалированных антиломоносовских памфлетов. (Дело в том, что в руководстве академии кроме Ломоносова сидели и его большие «друзья», такие как Тауберт, которые не так уж его и боялись.)
Один из этих памфлетов (напечатанный в шестом номере за 1759 год) принадлежал, как ни странно, Тредиаковскому и представлял собой невинную историческую заметку об искусстве мозаики. Тредиаковский утверждал, что мозаика стоит несравнимо ниже живописи. Поскольку из всех трудов Ломоносова за пределами литературы широкой аудитории были известны, прежде всего, его работы над мозаичными панно и поскольку никто в России кроме него мозаикой не занимался и не интересовался, смысл этого выпада был вполне прозрачен.
Ломоносов был взбешен: его враги, которые и между собой недавно враждовали, объединились против него! Свои чувства оскорбленный поэт, естествоиспытатель и мозаичист выразил в стихотворении под названием «Злобное примирение»:
С Сотином — что за вздор? — Аколаст примирился. Конечно, третий член к ним леший прилепился. Дабы три фурии, вместившись на Парнас, Закрыли криком муз российских чистый глас. Как много раз театр казал на смех Сотина, И у Аколаста он слыл всегда скотина. Аколаст, злобствуя, всем уши раскричал. Картавил и сипел, качался и мигал, Сотиновых стихов расхваливая скверность, А ныне объявил любовь ему и верность, Дабы Пробиновых хвалу унизить од, Которы, вознося, российский чтит народ… …Кто быть желает нем и слушать наглых врак Меж самохвалами с умом прослыть дурак, Сдружись с сей парочкой: кто хочет с ними знаться, Тот думай, каково в крапиву испражняться.