Ломоносов
Шрифт:
Эйлер всерьез взялся помочь Ломоносову в его походе против околонаучной мелкоты, «газетных писак», которые «втирают очки невеждам». Почти одновременно с письмом к Ломоносову он направляет еще одно письмо в Петербург, теперь уже к Г. Ф. Миллеру, в котором, изложив свое отношение к немецким журналистам, говорит о том, что неплохо было бы организовать поддержку Ломоносова и в самом Петербурге: «Господин советник Ломоносов писал ко мне по поводу нелепых критик на его сочинения. Меня это дело тем менее удивляет, что я уже привык видеть, как жестоко все мои сочинения и издания здешней (то есть Берлинской. — Е. Л.) Академии отделываются лейпцигскими и гамбургскими рецензентами, в чем немалое участие принимает, как кажется, г. Кестнер, не умеющий держать в узде своего сатирического духа. Волноваться из-за этих людей
Однако предостережение, о котором писал Эйлер (совершенно справедливо полагавший, что нападки на статьи Ломоносова — это одновременно нападки и на печатный орган, в котором они были помещены), не было напечатано. Очевидно, Миллер как издатель «Новых комментариев» полагал, что шумиха в немецких журналах касалась одного только Ломоносова и никак не затрагивала репутации главного печатного органа Академии.
Дальше события развивались следующим образом. Получив письмо от Эйлера, Ломоносов томился в ожидании. Положение его в Академии было именно в эту пору на редкость сложным. В декабре 1754 года он всерьез уже собрался перейти из Академии на службу в Иностранную коллегию, о чем сообщал в одном из писем к И. И. Шувалову. Несмотря на уверения в том, что академик Ж.-А.-С. Формей напечатает его «Рассуждение об обязанностях журналистов» в своем журнале «Nouvelle Bibliotheque Germanique» («Новая немецкая библиотека»; журнал печатался на французском языке). Ломоносов пребывал в неизвестности относительно сроков этой публикации. А ведь гласная поддержка была ему в ту пору нужна как можно скорее. Еще раз напомним: Кестнер и Арнольд дискредитировали диссертации, за которые Ломоносов получил профессорское звание. Пока ломоносовские зоилы не получили достойной публичной отповеди, научная репутация самого Ломоносова в Академии оказывалась под сомнением. Следовательно, падали в цене все его свершения и планы.
В этой ситуации Ломоносов идет на решительный и отчасти экстравагантный шаг. Он передает письмо Эйлера личному секретарю И. И. Шувалова барону Теодору-Генриху Чуди (1720–1769), основателю петербургского журнала «Le Cam'el'eon Litteraire» для публикации в одном из ближайших номеров. 18 мая 1755 года письмо Эйлера в переводе на французский язык увидело свет в двадцатом номере «Литературного хамелеона». Отдавая письмо Эйлера в печать без его уведомления, Ломоносов никак не думал, что подводит великого ученого: если он столь определенно отозвался о «газетных писаках» в частном письме, то отчего же не повторить своих оценок гласно? Тем более что публично высказанное мнение такого авторитета, как Эйлер, не только реабилитировало имя Ломоносова в ученых кругах, но и ставило заслон натиску дилетантов, от которого страдала вся наука.
Теперь настало время поволноваться и для Эйлера. 5 июля 1755 года он пишет Г. Ф. Миллеру: «...мне очень больно, что г. Ломоносов напечатал мое письмо в Хамелеоне, ибо хотя всем известно, что г. Кестнер большой охотник до насмешек и надеется возвысить свои маленькие заслуги, унижая других, однако ж я вовсе не желаю из-за этого с ним ссориться; если бы Хамелеон только опустил имя Кестнера и поставил проф..., то для Ломоносова было бы все равно, а меня бы это избавило от неприятности. Вперед, когда мне случится писать к таким людям, буду осторожнее и отложу в сторону всякую откровенность».
Как отнестись к этому инциденту в отношениях между Ломоносовым и Эйлером? Эйлер вел себя как чистый ученый: ему казалось достаточным обмолвиться в своем письме о необходимости не принимать всерьез нападки журналистов — специально оговаривать нежелательность публикации его мнения он не стал, это разумелось как бы само собою. Кроме того, здесь важна и такая деталь: за год до описываемых событий, в мае 1754 года, Эйлер предлагал в качестве кандидата на вакантное место профессора физики и механики в Петербургской Академии не кого иного, как... Авраама-Готтгельфа Кестнера, профессора математики и философии Лейпцигского университета, того самого «большого охотника до насмешек». Ломоносов же поступил как ученый-просветитель, которому требовалось скорейшее восстановление истины в полном объеме, без всяких недомолвок. В противном случае страдало просветительское дело. Он слишком много
Между тем академик Формей сдержал обещание и опубликовал «Рассуждение об обязанностях журналистов». В конце мая 1755 года он направил Ломоносову письмо, в котором говорилось: «Как я желаю вам сделать обязательство во всем, что от меня зависит, я то исполнил и посылаю вам при сем листки из моего журнала, где оная диссертация напечатана. Сие было должность, чтобы защитить толь праведное ваше дело от таких неправедных поносителей» (перевод Ломоносова). Впрочем, текст самого «Рассуждения» показывает, что Ломоносов защищал не только свое праведное дело, но прежде всего (и в конце концов) — праведное дело всех истинных ученых от «неправедных поносителей».
Это было страстное публицистическое выступление за чистоту «вольного философствования». Уже с самого начала Ломоносов обнажает перед читателями глубину и серьезность этических проблем, выдвинутых всем ходом развития новой науки: «Всем известно, сколь значительны и быстры были успехи наук, достигнутые ими с тех пор, как сброшено ярмо рабства и его сменила свободная философия. Но нельзя не знать и того, что злоупотребления этой свободой причинило очень неприятные беды, количество которых было бы далеко не так велико, если бы большинство пишущих не превращало писание своих сочинений в ремесло и орудие для заработка средств к жизни, вместо того чтобы поставить себе целью строгое и правильное разыскание истины».
Наука не должна выступать средством для достижения своекорыстных целей. Необходимость в подобном призыве стала ясной для Ломоносова, надо думать, задолго до того, как «немецкие газетные писаки» обрушились на него. Слишком много петербургских примеров того, как науку обращают в «орудие для заработка средств к жизни», стояло перед глазами Ломоносова. Шумахер, Тауберт, Теплов... Их тоже он имел в виду, когда писал свое «Рассуждение». Он вдвойне имел право осудить их и им подобных, ибо вышел из самых низов, но ни разу не поступился интересами Истины ради завоевания места под солнцем. Он утверждал себя в обществе вместе с Истиной, а не вопреки ей.
Развивая далее свою мысль о необходимости борьбы с околонаучной стихией ремесленничества и приобретательства, Ломоносов пишет о том, что сами академии, эти сообщества настоящих ученых, возникли именно как противовес полуграмотным проходимцам и что журналы научные должны в этом смысле брать пример с академий: «Не к чему указывать здесь, сколько услуг наукам оказали академии своими усердными трудами и учеными работами, насколько усилился и расширился свет истины со времени основания этих благотворных учреждений. Журналы могли бы также очень благотворно влиять на приращение человеческих знаний, если бы их сотрудники были в состоянии выполнить целиком взятую ими на себя задачу и согласились не переступать надлежащих граней, определяемых этой задачей. Силы и добрая воля — вот что от них требуется. Силы — чтобы основательно и со знанием дела обсуждать те многочисленные и разнообразные вопросы, которые входят в их план; воля — для того, чтобы иметь в виду одну только истину, не делать никаких уступок ни предубеждению, ни страсти».
Это тем более необходимо, что число периодических научно-популярных изданий заметно увеличилось и продолжает увеличиваться. Люди приобретают вульгарный вкус к получению знаний не из первых рук, а через посредников, которые все чаще, не утруждая себя достаточно вдумчивым чтением научных исследований, выдают свое ограниченное изложение за истинное. В качестве вопиющего примера такого прочтения Ломоносов приводит рецензию на свои диссертации, помещенную в лейпцигском журнале и подло рассчитанную на непосвященных: «В начале объявляется о замысле журналиста; оно — грозное, молния уже образуется в туче и готова сверкнуть: «Г-н Ломоносов, — так сказано, — хочет дойти до чего-то большего, чем простые опыты». Как будто естествоиспытатель действительно не имеет права подняться над рутиной и техникой опытов и не призван подчинить их рассуждению, чтобы отсюда перейти к открытиям. Разве, например, химик осужден на то, чтобы вечно держать в одной руке щипцы, а в другой тигель и ни на одно мгновение не отходить от углей и пепла?»