Лондон. Прогулки по столице мира
Шрифт:
Учреждение открыто для посещений семь дней в неделю, однако относительно немногие лондонцы пользуются возможностью осмотреть старинное здание и поговорить с живущими в нем ветеранами. Зато туда частенько заглядывают американцы и другие иностранные туристы, причем среди них регулярно попадаются архитекторы, что ни в коей мере не должно удивлять — ведь Королевский госпиталь, наряду с Гринвичским, представляет собой шедевр мирской архитектуры, осененный гением сэра Кристофера Рена.
Я доехал на омнибусе до Слоун-сквер и двинулся пешком по Кингс-роуд в направлении госпиталя, где и провел около часа за разговором со стариками в алых куртках: одни бродили по крытым аркадам, другие курили трубки и читали, поправляя сползавшие
Вопреки распространенному мнению ветераны из Челси проводят время отнюдь не за разыгрыванием прежних битв, со спичечными коробками в роли кавалерийских бригад и табачными плитками в качестве батарей конной артиллерии. Конечно, если поманить их пинтой пива, некоторые пустятся в воспоминания апокрифического свойства, однако большинство ветеранов подозревает — и вполне обоснованно, — что посетители, интересующиеся подобного рода историями, на самом деле переодетые журналисты.
Не стану скрывать, о чем они и вправду говорят между собой, — о ревматизме, скачках и диете. Для тех, кто дожил до семидесяти лет, наличие либо отсутствие зубов гораздо важнее «Атаки кавалерийской бригады» [33] . Наиболее пожилые ветераны находятся в лазарете, куда посетителей пускают неохотно; они говорят в основном о своем возрасте. Мне объяснили, что если человек перевалил через семидесятилетний рубеж, он вполне может дожить до девяноста. После семидесяти своим возрастом начинаешь гордиться. Каждый день рождения — настоящий праздник. В восемьдесят принимаешься хвастаться и приписывать себе в разговорах годок-другой, а от собеседников требуешь документальных подтверждений их возраста.
33
Стихотворение А. Теннисона. — Примеч. ред.
Порой в лазарете можно столкнуться со сморщенным старичком, чья седая борода снежной пеленой укрывает яркие ленты боевых заслуг. Завидев гостя, он вынимает трубку из беззубого рта и сообщает тоненьким детским голоском:
— Мне девяносто пять, правда-правда.
И смотрит на тебя с обезоруживающим нахальством маленького хвастунишки пяти-шести лет.
Потом указывает черенком трубки на другого престарелого ветерана.
— Я старше его. — Тоненький голосок дрожит. — Ему только девяносто, а мне девяносто пять, правда-правда.
— Что тут за шум? — сурово интересуется медсестра.
— Я просто говорю, что я его старше.
— Я знаю. — Тон медсестры мгновенно меняется, становится ласковым. — Мы все знаем, что вы здесь самый старший.
— Да уж…
Сдается мне, разговоры девяностопятилетних стариков поразительно схожи с разговорами юнцов пяти лет от роду.
Три главные достопримечательности Королевского госпиталя — это жилые помещения ветеранов, которые напоминают пассажирскую палубу старинного корабля с рядами «кают» красного дерева, часовня и холл. Старики собираются в холле, чтобы почитать, поиграть в карты или просто поболтать друг с другом. Стены увешаны древними знаменами, в дальнем конце холла стоит стол, на который некогда опустили тело герцога Веллингтона. Под стеклом — сабля сержанта Шотландского грейского полка Юарта, «рыцаря Ватерлоо»; над саблей — орел французского 45-го пехотного полка, захваченный сержантом в разгар кавалерийской атаки.
Неподалеку стоит ящичек, куда складывают награды, не востребованные после смерти их обладателей. На многих наградах — женская головка, портрет юной королевы Виктории. Эти награды повествуют не только о тяготах походной жизни и опасностях сражений — они рассказывают и об одинокой старости, когда на пороге смерти ты особенно остро понимаешь, что тебе некому передать
Часовня выглядит практически так же, как представлял ее себе Рен два с половиной столетия назад. Под потолком висят увитые призрачной паутиной древки с наполеоновскими орлами на навершиях. Те старики, которые отвоевывали у врага эти древки и знамена, давным-давно покинули сей бренный мир.
Ветеран с единственным зубом во рту сообщил мне, что заведует золотым запасом госпиталя, после чего отпер сейф и достал пару превосходных золотых подсвечников, несколько кувшинов, потир и золотое блюдо времен правления Якова II.
По его словам, королева, недавно побывавшая в часовне, восхищалась этим блюдом и тем, как хорошо оно сохранилось, а под конец попросила название чистящего средства, которым пользуются в госпитале.
— А я ей и говорю: «Мадам, вам когда-нибудь доводилось слышать о мифической микстуре из солдатского пота и рукава рубахи?»
Логично предположить, что ветеран, которому исполнился сто один год и который побывал во множестве схваток, будет в госпитале в безопасности от врагов Короны. Однако мы живем в изобилующем опасностями мире: в 1941 году в госпитале взорвалась парашютная мина, убив тринадцать человек, в том числе ветерана, родившегося в 1840 году — в год свадьбы королевы Виктории.
Поскольку ноги все равно привели меня в Челси, я решил провести в этом чудесном районе весь день.
В доме Карлейля на Чейн-роу я не бывал с начала войны — и, честно говоря, не знал уцелел он или нет под бомбардировками. К счастью, музей не пострадал и был открыт для публики, желающей познакомиться с жизнью Томаса Карлейля.
По-моему, этот дом занимает особое место среди литературных музеев Лондона. Писатели и художники в целом — беспокойное племя, постоянно переезжающее то туда, то сюда, в зависимости от собственных успехов или неудач, или просто потому, что прежнее жилье им наскучило и они желают сменить вид из окон. Скажем, доктору Джонсону абсолютно не сиделось на месте, и поэтому в его «послужном списке» значатся шестнадцать лондонских адресов. Почти столь же часто меняли свои адреса Диккенс и Теккерей. А вот Карлейль прожил в своем доме на Чейн-роу почти пятьдесят лет. Пожалуй, и не вспомнить другого литератора, настолько привязанного к своему крову. В этом доме были написаны все сочинения Карлейля, кроме романа «Сартор Резартус».
Дом буквально дышит Карлейлем. Если вам нравится этот автор, вы не останетесь разочарованным. Лично мне Карлейль не слишком интересен; я считаю его чем-то средним между Бернардом Шоу и Джоном Ноксом и не испытываю к нему той симпатии, какую вызывают у меня Босуэлл, Джонсон, Лэм, Ли Хант, Диккенс и многие другие. Насколько мне известно, у Карлейля не было простительных человеческих слабостей: он не страдал невоздержанностью к спиртному, как Босуэлл, не боялся смерти, как Джонсон, не идеализировал женщин, как большинство писателей. Тем не менее в нем должно было быть что-то привлекательное. В конце концов, человек, способный набить табаком глиняную трубку и положить ее на порог, чтобы любой проходящий мимо бедняк мог сделать затяжку-другую, просто обязан иметь в своем характере привлекательные черты — хотя чаще всего он бывал надменен и раздражителен.
Музей представляет собой очаровательный маленький домик в георгианском стиле с садиком позади; Карлейль арендовал его всего за 35 фунтов в год — любопытный штришок, показывающий, как обесценились деньги за минувшее столетие. Комнаты, разумеется, изобилуют предметами, свойственными любому дому-музею: мебель, которой пользовались Карлейли, перья, письма, фортепьяно, на котором играл Шопен, услаждая слух миссис Карлейль, картины, бюсты и — так и видишь воочию презрительную гримасу на лице Карлейля — халат великого человека и шаль его жены, обернутые целлофаном.