Лорд и егерь
Шрифт:
Одно ядрышко выстрелило прямо в обнаженный живот Сильвы. Она вздрогнула, выпрямилась, и Феликс видел, как напряглась ее грудь под блузкой. Она пошарила пальцами под расстегнутыми джинсами и выудила оттуда — из-под трусиков? — застрявшее ядрышко ореха. Поднесла орех к губам Феликса и подтолкнула его вовнутрь. Феликс стал медленно прожевывать солоноватый орех, боясь шелохнуться. Он видел, как Сильва проглотила слюну. Она смотрела на него, не мигая. На ее губах постепенно появлялась улыбка — улыбка обреченной покорности, настороженного выжидания и одновременно хищной готовности. Неожиданно и улыбка ушла с губ, осталось лишь их дрожание, как будто они забыли свое прежнее место и не нашли нового. Одним движением она обхватила его шею и, обнажив грудь, прижала его губы к ореховому ядрышку соска. Ее губы были у его уха, как будто нашептывая ему страшный секрет, скрытый в ее учащенном дыхании, и чем сильнее он вжимался в ее сосок, тем ближе, казалось, была разгадка; но когда ее вздох перешел в стон, он забыл, что за секрет он пытался разгадать и был ли вообще секрет, требующий разгадки, а если и есть разгадка, то она — не в угадывании секрета.
Происходил сдвиг: вещи стали двоиться и поплыли, как в обмороке,
Скачка неожиданно прекратилась. Наездники спешились. Точнее, выскочили из седла. Сильва рванулась с пола, в спешке хватаясь то за вывернутую наизнанку юбку, то за джинсы, в которые она никак не могла влезть. Феликс, напялив брюки и кое-как застегнув дрожащими пальцами пуговицы рубахи, отодвинул Сильву в глубь комнаты, вздохнул поглубже для смелости и шагнул в коридор. По коридору с лаем носилась Каштанка, прыжками приветствуя своего хозяина. Сильва, прижавшись ухом к двери, вслушивалась в бубнящие голоса за стеной в коридоре, «…и без паспорта билета не купишь. Холера. Пришлось добираться на попутках. А Сильва где?» — «Уехала к себе в Черемушки. Сказала: ей завтра вставать». Они прошли на кухню. Через мгновенье Феликс появился в комнате, приложил заговорщицки палец к губам, взял бутылку портвейна и опять удалился. Сильва глядела на него не мигая из темноты. Ее трясло. Трудно сказать, сколько она просидела в оцепенелом состоянии, прижимаясь ухом к стене, отделявшей ее от кухни, пытаясь угадать, о чем говорят Феликс и Виктор. О ней? Она уже готова была подняться и шагнуть в освещенную кухню, когда кто-то снова — но отнюдь не робко на этот раз — забарабанил во входную дверь. Этот грохот отбросил ее обратно в угол, на кушетку. Надрывным, хриплым, охранительским лаем заголосила Каштанка. Снова звяканье дверной цепочки, бубнящие голоса, топанье ног по коридору.
«Два товарища в штатском, сосед-понятой и участковый. Проверяют у Виктора документы. Нарушение паспортного режима», — шепча скороговоркой сообщил Феликс, протиснувшись в приоткрытую дверь. Сильва рванулась в коридор, но Феликс, схватив ее за локоть, затащил обратно. «Как будто у него без тебя мало забот. Тебя здесь нет. Ты в Черемушках. Сиди и не чирикай». Страх ходил за стеной милицейским сапогом, шепотком понятого, глухой и отрывистой речью гэбешника. Они перешли в комнату Виктора. Стук книг, падающих на пол. Скрип передвигающейся мебели. Шорох бумаг. Окрик. Возражающие нотки и снова тишина. Печать с припиской в паспорте («без права проживания в г. Москве») — волчий билет («но не волк я по крови своей») — лишь повод для сближения; обыск, допрос, арест, повторная судимость. Но она уже не соберет его вещи, не обнимет его перед этапом. Страх гулял за стеной. Тот же страх, что заставил достоевского героя шагнуть дальше по темной улице, зная, что девушка за спиной сейчас бросится с моста. Страх соучастия. В этот момент в комнату заглянул гэбешник.
Когда он открыл дверь, Сильва все еще сидела по-турецки на кушетке, с голым животом из-под расстегнутой блузки и незастегивающихся джинсов, сидела, отклонившись к стене, и курила турецкие сигареты. В комнате стоял запах сыра, портвейна и любовной горячки. Гэбешник нагло оглядел комнату и Сильву и укоризненно поцокал языком. Тут же вслед за ГБ в комнату шагнул Феликс («Железный Феликс») и, воровато оглянувшись, плотно прикрыл за собой дверь. «У вас нет ордера на обыск моей комнаты — на меня дело пока на заведено, не так ли?» — сказал Феликс, стараясь встать между Сильвой и вежливым, но настырным человеком из органов. «Дела пока нет. Но будет. Дайте только срок. Срок. Ха-ха», — сострил тот. В этот момент за дверью комнаты раздался топот ног. Выводили наружу Виктора. Сильва шагнула к двери, но ей преградил дорогу Феликс. Тогда она рванулась, как самоубийца, к окну — увидеть если не лицо, то хоть спину любимого человека, которого под руки вели на рассвете к милицейскому воронку.
«Куда?! Сидеть!» — гаркнул, как собачий тренер, гэбешник, и Сильва с Феликсом послушно застыли посреди комнаты с побелевшими, как черемуха, лицами. Но окрик гэбешника был действительно адресован собаке: вылетая из окна, Каштанка шарахнулась об открытую раму, поранив себе ухо, рама с размаха ударилась о стену, и зазвенело стекло. Каштанка летела со второго этажа, распластавшись в воздухе, как опытный парашютист. Она приземлилась на клумбе и тут же рванулась с лаем к Виктору. Когда милиционер, пятясь, преградил ей дорогу, Каштанка, оскалившись и рыча, вцепилась ему в сапог. Милиционер, чертыхаясь, пытался оттолкнуть ее сапогом, потянувшись к кобуре. Отпихнув милиционера, Виктор рванулся, перепрыгивая ограды палисадников, в глубь квартала. Попятившись от толчка Виктора, споткнувшись и опрокидываясь на спину, милиционер заорал свое «Стой, стрелять буду!» и разрядил револьвер в воздух. Из окон показались полупроснувшиеся лица соседей. «Беги, Каштанка, беги!», — закричал Виктор скулящей псине и сам покорно застыл посреди двора. Сильве, застывшей у подоконника, показалось, что его взгляд, в последний раз брошенный в сторону дома, скользнул, как будто не видя, по ее лицу. Она инстинктивно отшатнулась от окна и закрыла лицо руками.
«Дело будет. Дайте только срок», — снова процедил гэбешник, бесшумно прикрывая за собой квартирную дверь. За ним, не сказав ни слова, укатила на первом предрассветном автобусе Сильва. Феликс стал бродить бесцельно по квартире, припоминая, что произошло, подбирая кусочки сыра с синими прожилками, как гниющие останки неведомого монстра, затоптанного в ковер вместе с ореховой скорлупой. Обнаружил клок собачьей шерсти в шпингалете рамы. Подобрал коробку спичек, встряхнул ее несколько раз, припоминая авестинский афоризм: мы не замечаем как раз того, что бросается в глаза. Он явно чего-то не заметил в этот вечер. Снова погремев коробком, он стал вынимать из ящиков письменного стола и с книжных полок плохо припрятанные перепечатки и самиздат, накопившийся за время пребывания Виктора и Сильвы в квартире. Сложил все это в чугунную щербатую раковину в кухне и стал поджигать эту кучу бумаги, листок за листком, пытаясь развести самиздатский костер. За окном рассеивалась предрассветная полутьма, и в мареве наступающего жаркого дня замаячил силуэт разлапистой черемухи у грязного пруда, откуда доносилось предутреннее кваканье и чавканье всякой нечисти. Неожиданно порывом ветерка раздуло тлеющие в раковине бумажки, и черные, как соринки в глазу, мелкие обугленные обрывки с дымком стали вылетать из окна. Со стороны можно было подумать, что в квартире — пожар.
3
Asylum
Феликс забыл про куст черемухи перед входом, потому что вместе с остальными (со славянской челкой Виктора и бабочкой с бульдожьим подбородком английского доктора с итальянской фамилией Генони) за столиком на лужайке заднего двора он устремлял рассеянный взгляд на поля, холмы и долины Кента. Домик бывшего егеря за его спиной хотя и выглядел как на картинке — с пряничной крышей из красной черепицы, его истинное обаяние (постройка без фундамента — полы настилом, прямо над землей; уборная снаружи и, конечно же, отсутствие горячей воды) сближало его скорее с деревенской баней, с российской дачей. Оттого, наверное, сидевшие на заднем дворе гости ощущали некую дачную, российскую, ностальгическую расслабленность, как будто впереди — целая вечность и спешить некуда. Феликс устремил взор к горизонту, где, как будто взмывающие вверх на голубом воздушном шаре осеннего неба, толкались в стройном беспорядке холмы, отбрасывая друг на друга тени, как в театральных декорациях, через кулисы долин. Сиреневая, на фоне полуденного солнца, коза доедала торт. Куры, признав свое поражение в результате наступательной тактики гусей, зарывались с наслаждением в кучу дорожной ныли перед крыльцом, не обращая внимания на лающего дворового пса, отделившегося от дружелюбной своры перед крыльцом, чтобы с энтузиазмом гонять ослика вокруг старого дуба.
«Вернемся к разговору о чуме», — сказал Виктор, возвращаясь к замечанию доктора Генони насчет относительности наших реакций на чуму. «Кто бы чего ни сказал про чуму — все, получается, правда? Чума у вас всегда оборачивается тем, чем ее хотят видеть другие; удовлетворяет, так сказать, все запросы населения».
«Торжество субъективного идеализма; предмет есть то, что я о нем думаю», — сказал Феликс, не давая доктору Генони вставить слово. Нервически он залез всей пятерней в редеющие кудри своих волос, оттягивая их назад, как будто инстинктивно стараясь скрыть начинающую лысеть макушку. Бессознательный жест, подумал доктор Генони, ясно указывающий на нежелание Феликса признать неумолимые перемены в его жизни. «Но наш век — это еще и торжество субъективного материализма: все, что примыслилось, — осуществляется. Поскольку мы мыслим безостановочно, постоянно расширяющийся мир материального — материализованной мысли — начинает окружать железным кольцом немыслимое, необъяснимое, то есть Бога. Бог, загнанный в угол материей, в конце концов взорвется — это и будет концом света», — всплеснул он руками и затем, после паузы, заключил с лукавой ухмылкой на устах: «Чума — это Божественный прием избавления от лишней, мертвой материи, дикого мяса мира; неправильных мыслей в голове».
«Теперь я понимаю, откуда такая увлеченность темой чумы в России: она — неистощимый источник интерпретаций», — сказал доктор Генони. «Пусть говорят, пусть эти русские несут что им в голову взбредет», — повторил про себя доктор Генони, стараясь не раздражаться. В конце концов, они были приглашены сюда именно для того, чтоб выговориться, раскрыться, исповедаться. Исповедаться — в чем? На этот счет лорд Эдвард не оставил доктору никаких намеков или инструкций. Для этих русских подобные разговоры — уход от разговора о существенном. Слово вместо дела. Интересно, можно ли распознать его итальянских предков в его собственной манере речи? После мгновенного колебания доктор Генони ответил на собственный вопрос отрицательно. Размышляя, доктор Генони обычно двигал туда-сюда челюстью, как будто проверяя хрящи связок на крепость. Впечатление создавалось довольно угрожающее, и когда Генони перехватил устремленные на него настороженные взгляды своих пациентов, он встряхнулся и возобновил рассуждения с демонстративной оживленностью. «Вы, русские, любите одну метафизическую гипотезу нагромождать на другую, подпирая ее сбоку третьей, — такое лихорадочное заполнение пустот сознания, продиктованных, несомненно, пустотами в быту, в предметном мире, отсутствием цивилизации».