Лоренцаччо
Шрифт:
Филиппо. Я лишь с трудом понимаю тебя и… не знаю почему, но боюсь тебя понять!
Лоренцо. Неужели у вас одна только мысль: освободить ваших сыновей? Ответьте, положа руку на сердце: мысль более обширная, более страшная не влечет ли вас, как грохочущая колесница, навстречу всей этой молодежи?
Филиппо. Да! Это так! Пусть несправедливость, выпавшая на долю моей семьи, подаст знак к завоеванию свободы. Ради себя и ради всех — я пойду!
Лоренцо. Берегись, Филиппо, ты подумал о счастии человечества.
Филиппо. Что это значит? Или ты и
Лоренцо. Я в самом деле драгоценен для вас, потому что я убью Алессандро.
Филиппо. Ты?
Лоренцо. Я; завтра или послезавтра. Возвращайтесь домой, старайтесь освободить ваших детей; если вы не сможете это сделать, пусть они подвергнутся легкому наказанию; я наверное знаю, что им не угрожает других опасностей, и повторяю вам, что через несколько дней во Флоренции не будет Алессандро Медичи, как не бывает солнца в полночь.
Филиппо. Если это правда, то, что дурного в моих мыслях о свободе? Не наступит ли она, когда ты нанесешь удар, если ты его нанесешь?
Лоренцо. Филиппо, Филиппо, берегись. Твоей седой голове шестьдесят добродетельных лет; это слишком дорогая ставка для игры в кости.
Филиппо. Если под этими мрачными словами ты скрываешь нечто такое, что я способен понять, то говори — ты приводишь меня в странное возбуждение.
Лоренцо. Каков бы я ни был, Филиппо, я был честен. Я верил в добродетель, в величие человека, как мученик верит в бога своего. Над бедной Италией я пролил больше слез, чем Ниобея над своими дочерьми.
Филиппо. И что же, Лоренцо?
Лоренцо. Юность моя была чиста, как золото. За двадцать лет молчания в груди моей накопились молнии; пожалуй, я и в самом деле превратился в грозовую искру, потому что однажды ночью, которую я проводил среди развалин древнего Колизея, я встал, сам не знаю, почему, поднял к небу увлажненные росою руки и поклялся, что один из тиранов моей отчизны умрет от моей руки. Был я мирным студентом, лишь искусства и науки занимали меня в то время, и не могу объяснить, как зародилась во мне эта странная клятва. Быть может, это то же чувство, которое испытывает влюбленный.
Филиппо. Я всегда доверял тебе, и все же мне кажется, что вижу сон.
Лоренцо. Мне тоже так кажется. Я был счастлив в то время; сердце мое и руки находились в покое; мое имя призывало меня к власти, и мне лишь оставалось созерцать восходы и закаты, чтобы видеть, как расцветает вокруг меня столько человеческих надежд. Тогда еще люди не успели причинить мне ни добра, ни зла; но я был добр и, на вечное мое несчастье, захотел быть великим. Я должен признаться: если провидение внушило мне мысль убить тирана, какого бы то ни было, — то эту мысль мне внушила и гордость. Что мне еще сказать? Цезари всего мира напоминали мне о Бруте.
Филиппо. Гордость добродетели — благородная гордость. Зачем отрекаться от нее?
Лоренцо. Если ты не безумец, тебе никогда не понять той мысли, что снедала меня. Чтобы понять лихорадочное волнение, сделавшее из меня того Лоренцо, который говорит с тобой, надо было бы, чтобы мозг мой и мои внутренности предстали обнаженные под скальпелем. Статуя,
Филиппо. Ты все больше и больше меня изумляешь.
Лоренцо. Сперва я хотел убить Климента Седьмого; я не мог этого сделать, потому что меня прежде времени изгнали из Рима. Я избрал моей целью Алессандро. Я хотел действовать один, без чьей бы то ни было помощи. Я трудился для человечества, но моя гордость оставалась одинокой среди всех моих человеколюбивых мечтаний. Мой странный поединок надо было начать с хитрости. Я не хотел ни поднимать народ, ни добиваться болтливой славы паралитика, вроде Цицерона; я хотел добраться до самого человека, вступить в схватку с живой тиранией, убить ее, а потом принести на трибунал мой окровавленный меч, чтобы испарения крови Алессандро бросились в нос краснобаям, чтобы они согрели их напыщенные мозги.
Филиппо. Какое упорство, друг, какое упорство!
Лоренцо. С Алессандро трудно было достигнуть цели, которую я себе поставил. Флоренция, как и сейчас, утопала в волнах вина и крови. Император и папа сделали герцогом мясника. Чтобы понравиться. моему двоюродному брату, надо было пробраться к нему, минуя потоки слез; чтобы стать его другом и приобрести его доверие, надо было слизать поцелуями с его толстых губ все остатки оргий. Я был чист, как лилия, и все же я не отступил перед этой задачей. Чем я стал, чтобы достичь этой цели, об этом не будем говорить. Ты понимаешь, что я вытерпел; есть раны, с которых нельзя безнаказанно снять повязку. Я стал порочным, трусливым, меня позорят и поносят; не все ль равно? Дело не в этом.
Филиппо. Ты опускаешь голову, на глазах у тебя слезы.
Лоренцо. Нет, я не краснею; гипсовые маски не знают румянца стыда. Я сделал то, что сделал. Знай только, что мое предприятие удалось. Скоро Алессандро придет в такое место, откуда не выйдет живым. Я близок к цели, и будь уверен, Филиппо, когда погонщик быков валит на траву разъяренное животное, он не опутывает его такими арканами, такими сетями, какие я расставил вокруг моего ублюдка. Это сердце, к которому целая армия не проникла бы в течение года, оно теперь обнажено, оно под моей рукой; стоит мне только уронить кинжал, и он вонзится в него. Все будет сделано. Но знаешь ли, что теперь со мной и от чего я хочу предостеречь тебя?
Филиппо. Ты наш Брут, если это правда.
Лоренцо. Я думал, что я Брут, бедный мой Филиппо; я вспоминал о золотом жезле, покрытом кровью. Теперь я знаю людей и советую тебе не вмешиваться.
Филиппо. Почему?
Лоренцо. Ах! вы жили в полном уединении, Филиппо. Как сверкающий маяк, вы стояли неподвижно на берегу людского океана и видели в водах отражение собственного сияния; в глубине вашего одиночества вам казался великолепным этот океан, осененный роскошным балдахином неба; вы не считали всех волн его, не старались измерить глубину; вы были исполнены доверия к творению рук божьих. А я, я в это время нырял, я погружался в бурное море жизни; покрытый стеклянным колпаком, я проникал в его глубины; в то время как вы любовались его поверхностью, я смотрел на обломки кораблекрушений, кости людей, на левиафанов.