Ловцы троллейбусов
Шрифт:
Мне странно стало видеть людей в зимней одежде (хорошо еще — зима кончалась), И в троллейбусах от этого тесно. И при движении неповоротливо. Но главное — в этой неуклюжей укутанности опять виделось мне желание скрыть, спрятать. Ведь придут домой и будут пить чай, уже скинув эти грубые оболочки. А потом и совсем разденутся и лягут в кровати друг с другом.
И глядя на примелькавшиеся лица сослуживцев, я ощущал тот же самый холодок тайны, Я чувствовал себя сбитым с толку, обманутым. Казалось бы, вот он, человек, весь передо мной. Но я смотрел на них так же, как на себя в зеркале. Смотрел — и не узнавал.
Что
Но опять это было не то. Одежда, лица… Не та суть, к которой я стремился. А лица… Одним словом, они немы, как рыбы, и так же беззвучно шевелят губами.
В переполненном автобусе я неожиданно понимал, какая масса никогда прежде не виденных людей окружает меня. Я представлял, вернее, пытался представить, сколько же всего людей на земном шаре, и застывал, пораженный. Не размах, не масштабы впечатляли, а осознание, что и я тоже участвую в этом таинстве, что я перемещаюсь, выполняю свою работу, чувствую и думаю, хотя меня очень многие не видят и не знают и никогда не увидят и не узнают. Вот эта незаметность и в то же время несомненность существования не увязывались в одно. Смущали.
Но все вокруг и я — это была жизнь, жизнь… Причудливо и прихотливо, словно тесто на дрожжах, всходила она к лучшему, искала и торила новые пути, переосмысляла и совершенствовала самое себя.
Меня не оставляло чувство восхищения тем, как разумно устроен мир. К определенному часу зрители собираются в театре и к этому же часу приходят актеры или оркестр и дирижер. Троллейбусы курсируют по определенному маршруту, а те, кого этот маршрут устраивает, собираются в определенных местах и ждут, пока машина подойдет и заберет их.
Не может быть, чтоб все это было напрасно, думал я. Нет, нет, так быть не может. Не может быть, чтобы эта 'масса людей с различными цветами кожи, эти машины и полеты в космос — все это было зря. Не может быть, чтоб это было переливание из пустого в порожнее! Ученые ищут, что-то открывают, узнают все больше, мы о себе узнаем все больше. В своем знании мы идем вперед, это ясно. Если бы этот путь вел в никуда — зачем бы мы тогда двигались?
О стремлении мира к упорядоченности я, бывало, часто беседовал с моим другом Володей.
— Мир устроен разумно, — говорил мой друг. — Это очевидно. Ты только вдумайся: если где-то чего-то убудет, то в другом месте столько же появится. А? Каково?
Мой друг приехал из далекого поселка, где транспорт отсутствовал. Приехал, чтобы осуществить сумасшедшую свою мечту — прокатиться на троллейбусе. Сразу поступил в институт инженеров транспорта. Жил трудно. Летом еще ничего, перебивался. А зимой украдкой объедал морковки, которые дети втыкали снеговикам вместо носа. И часами караулил троллейбусы на облюбованных ими тропах, подкрадывался, когда они на минуточку останавливались передохнуть от бега, когда приоткрывали свои односторонние переборчатые жабры с резиновыми прокладками и жадно втягивали кислород… В этот момент многие старались их заполонить. Но не многим удавалось взять верх над этим удивительной красоты созданием — чистым, светлым, удобным, стремительно-резвым, как молодой электровоз.
— Он не загрязняет атмосферу, — объяснял Володя свою страсть. — И автобусы, и грузовики, и даже легковушки — мало того, что чадят, так вдобавок еще и роняют на землю масло, солярку, мазут… А эти, пусть незримо, связаны с чистой водой, из которой вертикально поставленная клавиатура плотин высекает электрический ток…
Об этом Володя часто беседовал с одним старичком, который еще помнил время, когда троллейбусы и другой транспорт были покорны, передвигались точно по графику и возили пассажиров с бережностью. Старичок в прошлом был строителем плотин и художником, мечтавшим создать картину, которую бы не ограничивала рама, а в дни, когда мы его узнали, превратился в страстного рыболова и азартного ловца троллейбусов. Он и других обучил охотиться, учеников у него хватало. А еще он боролся за чистоту воды.
Слушая его, я вспоминал, как мальчишкой радовался, когда видел, что дождь смывает с асфальта радужные бензиновые пятна, накопившуюся городскую грязь, копоть. Мне казалось, можно вот так раз и навсегда умыть всю землю. И ведь не приходило в голову, что земля одна, одна-единственная, и сору, копоти просто некуда с нее деться. Стер тряпочкой с одного бока, а где — в каком море эту тряпочку выполощешь, куда, на какой континент положишь? Испариться вместе с влагой грязь не может — круговорот воды в природе. Сжечь? Опять получится загрязнение атмосферы и трата кислорода, который и без того дефицит. Утопить — тоже негде. Смыло с асфальта — и понесло в реку, откуда все мы берем питьевую воду. А затем — в море, где мы купаемся и ловим рыбу. В реках-то рыбы уж почти не осталось.
Рано утром старичок брал удочки и выходил из дома. «Рыбу жалко, — твердил он. — Но я себе никогда не прощу, если погибнет говорящая щука. Думаю, она идет вверх по течению. Скоро будет здесь. Поймать и поселить в аквариум! Я рассылаю письма во все инстанции. Только так можно ее спасти…»
А потом он уехал на Север, где прошла его молодость. Он почему-то решил, что говорящая щука должна находиться именно там. Поймав ее, собирался просить о заветном своем желании — упорядоченном движении транспорта.
Вскоре за ним последовал и Володя. Мой друг надеялся разыскать учителя и тоже верил, что поймает говорящую щуку. Он уехал и не писал, след «его затерялся в безбрежных снегах. А я скучал по нему. Мне не хватало его.
Счастье, что столы в нашей комнате стояли не вплотную к окнам и в любой момент я мог подойти и посмотреть, что там, на крыше, и развеяться.
Ах, этот головокружительно-острый запах весны! И выключенные наконец батареи парового отопления. Повернусь, увижу свой стол, заваленный бумагами, — затмение, голова черной ватой набита. Приникну к форточке — отпускает.
Перед сном ко мне заглядывал Барсуков. У меня ему было скучно, он томился, но, по-видимому, еще хуже было ему у себя.
С Барсуковым мы играли в шахматы. Иногда, если выигрывал или был в хорошем настроении, Барсуков звал меня в гости пить чай. Я отказывался. Уходя, Барсуков неизменно справлялся, не забыл ли я завести будильник.
— Проверь, проверь, — настаивал он.
Ненавижу звон будильника. От него кровь останавливается в жилах, и ужас обрушивается на тебя, беззащитного во сне. (Мы ведь тоже тикаем, только по-своему. Посчитайте: семьдесят два удара в минуту, если механизм исправен. А звон будильника подгоняет до ста.)