Ложь. Записки кулака
Шрифт:
— Давно, Иван, ты не наведывался в наше заведение, уже стал подумывать, а не случилось, что с тобой.
— А что со мной может случиться? — Не совсем ласково ответил хозяину Жандар. — Решил, Анисович, со своей родней навестить тебя в твоей берлоге, а поэтому прошу любить и жаловать. Давай, обслужи нас по первому разряду!
Хозяин сделал незаметный знак половому, который стоял в стороне и не спускал с него глаз. Тот тут же исчез и, спустя некоторое время, на столе появился графин с водкой, холодная заливная осетрина, холодец, овощная закуска, мягкий ржаной хлеб и яичница, приправленная салом. Потом пошли паровые котлеты, жареный гусь, фаршированный гречневой кашей, жареные куры и другие мясные деликатесы. О существовании некоторых поданных на стол блюд ни Егор Иванович, ни Сергей даже и не подозревали. Голод давно уже давал о себе знать и они, не ожидая приглашения, с ожесточение набросились на эти яства. Основательно выпив и насытившись, они откинулись к спинкам стульев и на некоторое время погрузились в сладостную дремоту. А Егор Иванович стал прикидывать в уме, сколько будет стоить эта еда и хватит ли у него денег, чтобы расплатиться с хозяином. Жандар, видя, что гости наелись, пригласил к себе хозяина и завел с ним какой-то непонятный разговор.
— А что, Анисович, не балуют у тебя весёлые ребятишки?
— Бог миловал! Недавно зашел Хлыст с братвой, подвыпившие все и начали куражиться. Я его отозвал в сторону и сказал, что пожалуюсь тебе,
— Понятно, больше он никогда не зайдет к тебе!
Потом повернулся к своим спутникам и сказал:
— Ну, нам пора домой!
Жандар встал абсолютно трезвым, и пошел к выходу. Егор Иванович и Сергей последовали за ним. Лошадь была уже запряжена и ждала хозяина, нетерпеливо роя ногой землю. Жандар попросил Егора Ивановича дать трешку дворнику. Тот подал деньги и спросил:
— Иван, а как же быть с хозяином, ведь ему тоже надо заплатить?
— А вот это, дядя Егор, не твоя забота! Считай, что ты был у меня в гостях, а как известно, с гостя денег не берут. Он мне больше должен, чем я ему. А почему так, все равно не скажу. А ты, Серёга, поезжай домой и больше не чуди! Ты крестьянин, а не босяк и не урка. У тебя дети, жена, хозяйство — вот и занимайся. Брось пить и никогда не играй в карты. Мои шулера учатся этому мастерству с детства, и даже я, зная все их фокусы, не сяду с ними в очко играть. А теперь счастливого вам пути, предавайте от меня привет всем родным и знакомым, особенно бабушке Вере!
Он пожал им руки, повернулся, широкими шагами пересек улицу и вскоре затерялся в базарной толпе.
Выехав из ворот, Егор Иванович повернул лошадь вправо, но Сергей остановил его, сказав, что хорошо было бы подождать до вечера и не показываться днем на глаза людям. Егор Иванович не стал возражать и предложил заехать к дочери, сестре Сергея, которая жила неподалеку, рядом со Щепным базаром. Они пересекли Большую Московскую улицу и остановились у старенького двухэтажного домика, где на втором этаже размещалась семья дочери. Поставив лошадь во двор и, вручив рублевку дворнику, они по ветхим и скрипучим ступенькам поднялись на второй этаж. В квартире из двух проходных небольших комнаток их встретила Верка, обрадовалась, засуетилась, усаживая гостей. Потом захлопотала с обедом, но отец отказался, сказав, что они сыты и им нужно только отдохнуть до вечера. Зятя дома не было, не было и детей и они, убаюканные тишиной, быстро уснули. Разбудил их пришедший с работы зять. За окном сгущались сумерки, нужно было торопиться с отъездом. От еды гости отказались, и не потому, что было уже поздно, а потому, что не хотели выслушивать нравоучений, на которые был богат недалёкий, но претендовавший на ум зять. Попрощавшись с хозяевами, отец с сыном вышли во двор, запрягли лошадь, дали еще рублёвку дворнику и повернули лошадь к воротам. В это время выбежала Верка и вручила Сергею узелок с какими-то гостинцами. К селу они подъехали затемно, но к дому поехали не по Большаку, а пробрались тихими гумнами.
1928 год был на исходе. В тот год осень выдалась погожей, сухой, солнечной и теплой. Над убранными полями плывет серебристая паутина, переливаясь в лучах низкого солнца. Оно уже не жжет, как в июле, не разливает утомительного зноя, как в августе, а только блестит. Пустынны нивы и скот свободно, без присмотра, лениво бредет по вольным кормам, а с ним и пастырь, неизменный сельский пастух Ефимка Култышкин. Если перейти мост, перекинутый через сонную Ведугу, и подняться по крутому склону Пристинка, то перед вашими глазами откроется строгая и величавая степная даль в золотистых лучах заходящего солнца. Иногда однообразный вид этой равнины оживляется ярким изумрудом озимых, одиноким осевшим стогом, сиротливо приютившимся на краю луга или обвалившимся шалашом. Над селом стоит стон от мерных и частых ударов цепов. На гумне Митрофана Пономарёва стрекочет молотилка, гудят веялки. Люди молотят хлеб, отдают долги, запасаются на зиму продуктами, ремонтируют постройки, ибо крестьянину не на кого и не на что надеяться, кроме своих погребов и амбаров. Надо кормить себя, детей, скотину, кормить всю страну, которой всегда мало. А еще страна хотела, чтобы хлеб хранился не в амбарах крестьянина, а в «закромах Родины». И наполнять эти закрома большевики из Политбюро ЦК ВКП (б) решили поручить тем, кто всю жизнь не пахал, не сеял, не жал. Такой опорой на селе для партии стал Митька Жук-секретарь партийной ячейки.
Своей кличке — Жук, Дмитрий Степанович Лавлинский был обязан отцу, человеку безграмотному, недалекому, задавленному нуждой и беспросветной работой, хотя ни в его облике, ни в его повадках не было ничего жуковского. Был он светловолос, синеглаз, выше среднего роста, стройный, поджарый, быстрый в движениях. Пять дочерей, которыми наградила Матрена своего Степана, богатства в его дом не добавили. До революции землю на баб не давали, и крутился Степан на своем пятачке, перебиваясь с кваса на хлеб. Что только не делала Матрена, чтобы господь послал им сына, но вновь и вновь рождались девки. Грешно было, но Степан с Матреной всякий раз в душе радовались, когда бог прибирал очередную нахлебницу, лишний рот и заботу. Бабки — знахарки протягивали Матрену через хомут, запрягали в сани, сажали верхом на свинью, поили настоем из трав и куриного помёта, но она друг за другом родила одиннадцать девок, из которых в живых осталось пятеро. Наконец, спустя много лет, когда уже была потеряна всякая надежда, Матрена к удивлению всех родила мальчика. Родители не могли на него надышаться, а для взрослых сестер он стал игрушкой и забавой. И когда его сверстники пасли овец и свиней, ездили в ночное, пахали и боронили землю, Митька, обстиранный, обмытый и расчёсанный, беззаботно отсыпался на сеновале или печке. Учёба в школе ему не давалась и он, не окончив и двух классов церковно-приходской школы, категорически отказался ходить в неё. Дома все согласились с его мудрым решением, думая, что он будет хорошим помощником отцу, но, покинув стены школы, он не спешил ни в поле, ни в ночное. Шли годы безалаберного Митькиного житья. Так и рос он, ничего не делая, ничему не учась, словно репейник на меже. Но вот в 1919 году, к удивлению всего села, Митька ушел добровольцем в армию Будённого, проходившей через село. Вернулся Митька в конце 1920 года из Крыма лихим кавалеристом, в длинной до пят шинели с разговорами, в красноверхой кубанке, синими галифе с кожаными разводами, саблей и наганом на боку. Огорошенный блеском сына Степан, всю свою жизнь проходивший в разбитых лаптях, посконной рубахе и портах, развел руками и сказал: «Ну и Митька, ну и… жук!». С тех пор и пошло за ним по селу это прилипчатое слово, заменившее собой и фамилию, и имя, и отчество. Служба в армии сложилась для Митьки удачно. Заметив шустрого и симпатичного паренька, один из командиров взял его к себе денщиком. Поход на Варшаву закончился не кровопролитными боями, а беспробудной пьянкой, насилием и грабежами на польской земле. Брать Перекоп армии Будённого Фрунзе не доверил, заменив ее второй конной армией Миронова. Армия Будённого вошла в Крым уже после разгрома Врангеля с поручением произвести зачистку полуострова от отдельных групп белогвардейцев, дезертиров, бывших сильных мира сего, а так же купчиков и аферистов всех мастей. С этой задачей они справились блестяще, заодно основательно почистив карманы, баулы, повозки и дома арестованных. Потом начались расстрелы, которыми руководили пламенная Землячка и венгерский коммунист-интернационалист Белла Кун. За четверо суток было расстреляно более 70 тысяч воинов генерала Врангеля, представителей дворянства и интеллигенции. Все это время Митька исправно нёс службу. Обязанности денщика были разнообразными, но не утомительными: он должен был следить и содержать в исправности обмундирование своего начальника, его постель, ухаживать за его конём, заботиться о еде, а также обслуживать командиров и комиссаров, когда их приглашали в штаб дивизии. При походной жизни он целые дни бил баклуши, не любил своих обязанностей, но зато преображался, когда на совещания собирался командный состав, и жадно слушал их рассуждения, высказывания, набирался ума и разума. Ближе к окончанию боевых действий все чаще и чаще в разговорах начальства звучала озабоченность за свою будущую судьбу. Война подходила к концу, и каждый задумывался о дальнейшей жизни. Большинство считало, что война еще не окончена и что Красную Армию обязательно бросят вслед за остатками армии Врангеля, поскольку пролетариат Западной Европы ждет и не дождется ее прихода, чтобы покончить с акулами империализма. Многие из комиссаров и командиров говорили, что после разгрома Врангеля им дадут немного отдохнуть, набраться сил и тогда снова вперед — на Европу. Все эти рассуждения и мечты людей, оторвавшихся от реальной жизни, от народа, от земли и научившихся только убивать, находили благотворную почву в душе малограмотного и недалекого Митьки. И когда его демобилизовали, он был полностью уверен, что это только кратковременный отпуск перед решающими боями с мировым империализмом. Даже участвуя в кровавой расправе с обезоруженными пленными в Крыму, Митька по своей наивности считал, что эти бывшие русские крестьяне, волей случая попавшие не в красную, а в белую армию, и были гидрой империализма, которой он, Митька, своей твердой рукой безжалостно рубит голову. Возвратившись, домой, он тут же заявил отцу, что хозяйством ему заниматься некогда и ему, Митьке, еще предстоят впереди жаркие бои с врагами трудового народа. Из этих слов Степан вывел заключение, что его сын приехал только на побывку, махнул на него рукой и оставил в покое, тем более, что теперь с него, как с члена семьи красноармейца, не брали налоги. Мать украдкой вытерла слезу, а младшая сестра с мужем, жившие в родительском доме, были рады такому повороту дела, посчитав своего братца свихнувшимся раз и навсегда. Такого же мнения были и односельчане. Через некоторое время, не дождавшись мировой революции, Митька подался в уезд и там ему объяснили, что мировая революция откладывается на неопределенный срок, а пока нужно налаживать жизнь на селе. Оттуда он привез бумагу с печатью, которая гласила, что ему предписывается создать в бывшем имении барина Сомова коммуну из бывших батраков и беднейшего крестьянства. Уговорить голодных людей переехать в имение барина не представляло труда, тем более, что свои обещания он подкрепил конкретным делом, получив из каких-то фондов тридцать пудов ржи, две лошади и телегу. Заколотив свои хатёнки, люди с чугунками и барахлом потянулись к бывшим барским хоромам. Всего в коммуну записалось тринадцать семей: десять мужиков, семнадцать баб, шестьдесят восемь ребятишек. В конюшне у них лежало три лошади, четыре коровы, две овцы, а по двору ходило четыре десятка кур. Овец и кур коммунары съели на устроенном празднике в честь открытия коммуны с гордым названием «Вперед, к победе мировой революции!». Зима в тот голодный год выдалась лютая и снежная. Деревни вымирали сплошь и рядом. Голодом было охвачено 34 губернии России. Поели собак, кошек, не говоря уж о скотине, кое-где дошло до людоедства. Отец Василий не успевал отпевать усопших, хотя и сам от голодухи еле волочил опухшие ноги. К началу весенней посевной, когда ввели НЭП, коммунары съели и коров, и лошадей и семенной фонд, но зато, благодаря Митьке, спасся от голодной смерти весь цвет сельской бедноты, ставшей впоследствии его опорой и надеждой. С введением НЭПа, Митька вновь оказался не у дел. Мировая революция задерживалась, коммуна лопнула, крестьяне получили землю, трудились на полях и все перестали обращать внимание на Митькины выкрутасы. Да и как было не трудиться после долгой голодной зимы и более страшной весны 1921 года, если вся надежда у крестьянина была только на свои руки и будущий урожай.
Прошло некоторое время и люди встали на ноги. Завелся хлеб, а с ним и скот. Люди стали постепенно отстраиваться, жениться, рожать детей, и только Митька Жук все эти годы жил бобылем, словно одинокая былинка при дороге, обдуваемая всеми ветрами. Он по-прежнему не помогал отцу и жил на его шее, не ведая ни стыда, ни совести. Но даже ему, принципиальному тунеядцу, надоело садиться за отцовский стол. И он решил жениться. Стал Митька перебирать невест в селе и остановил свой выбор на Сашке, младшей дочери Егора Ивановича. До этого он никогда не встречался с ней, а видел только мельком. Да и вообще с девками не знался, ни за кем из них не ухаживал и они для него просто не существовали. А выбрал он потому, что была она красивой и статной. К тому же, из семьи зажиточных людей, которые должны были дать за невесту богатое приданое. Егор Иванович, считал Митька, не поскупится самое малое на корову, лошадь и несколько овец, даст немного денег, а там, глядишь, и дом построит. Однажды он заявил отцу, что надумал жениться. Степан, хлебавший пустые щи, поперхнулся, вытер ладонью губы, положил на стол ложку и уставился на сына выпученными глазами, словно перед ним возникло привидение. Когда до него дошел смысл сказанного, Степан в душе возблагодарил бога за то, что тот наставил сына на путь истинный и что его сын, в конце концов, взялся за ум.
— Ты, что ж, и невесту приглядел?
— Приглядел, и давно. Хочу сватать Сашку Пономарёву, — ответил Митька и ударил ребром ладони по столу, словно отрубил концы своей холостяцкой жизни.
— Что ж, эта Сашка, чья будет? Чьих Пономарёвых?
— Чьих, чьих! Да Егора Ивановича, младшенькая!
— Что ж, девка она видная, красивая, все при ней, да и люди они самостоятельные, работящие, живут крепко, — словно рассуждая с самим собой, медленно перебирая слова, говорил Степан.
— Только, Мить, не отдаст Егор Иванович девку за тебя!
— Это почему же? Что я калека, урод? Рыло не красивое?
— Да нет, парень ты видный, только ты не от мира сего. Работать не работаешь, а занимаешься, черт знает чем, одно паскудство. Пономарёвы люди работящие и такой зять, как ты, им будет не ко двору.
— Хватит скулить! Ты бы лучше приоделся, вечерком сходил бы к Пономарёвым, да закинул бы крючок насчет сватовства, а то, не изведав броду, сунемся в воду.
В одно из ближайших воскресений Степан в новых лаптях и чистых онучах, пригладив лампадным маслом жиденькие волосы на голове, направился к Пономарёвым. На высоком крыльце тщательно поскреб лаптями доски пола, хотя на улице было сухо, тихонько вошел в дом. Пономарёвы как раз ужинали. Из большой глиняной миски, стоящей посередине стола, поднимался вкусный запах наваристых щей. Степан, войдя в избу, снял с головы рыжий картуз, перекрестился и поздоровался с хозяином. Егор Иванович пригласил его к столу. Он долго отнекивался, но дал себя уговорить и присел на краешек скамейки. Фёкла передала ему деревянную ложку, предварительно вытерев её фартуком. После ужина, поблагодарив хозяев за еду, Степан пригласил Егора Ивановича на пару слов. Они вышли на крыльцо, присели на скамейку, закурили, и Степан изложил хозяину суть своего прихода. К удивлению и радости гостя, Егор Иванович отнесся с вниманием к его предложению, но сказал, что это нужно обсудить в семейном кругу и спросить согласия у дочки. Степан, окрылённый словами Егора Ивановича, помчался домой, не чувствуя под собой ног.