Лубянка, 23
Шрифт:
Много позднее, во время собственных выступлений нередко приходилось слушать чистосердечные вопросы читателей: с кого беру в жизни пример? Иначе говоря, собираюсь «строить жизнь с кого»? (Дальше предполагался ответ изобретательной рифмой Маяковского.) Каждый раз я приходил от этого в тихую ярость и бормотал сквозь зубы, что хотелось бы, если получится, со всех приличных людей — с какой-нибудь тети Оли или дяди Коли… Что не всегда нравилось присутствующим учителям.
Повторю, что, хорошо это или нет, я не умел проникаться жизнью героев настолько, чтобы, пускай частично, перевоплощаться в них; не бредил ими, не видел в своих снах, не прилагал их образы (кроме, порою, наружности) к самому себе. Меня редко тянуло перечитывать понравившуюся книгу, вторично посмотреть спектакль или фильм. (Если назовете такое отношение читательской легковесностью, любительством, спорить не буду. Однако до сих пор не верю в чудотворное действие литературы. Лекарство — возможно, но никак не панацея.
В том, что так и не выработался у меня культ какого-либо вида или образа искусства, что не смог сотворить себе, не из кого и не из чего, кумира, повинна, скорее всего, манера осмысления: не умел, и не умею, воспринимать что-то (книгу, музыкальное произведение, картину, человека, божество, Библию, наконец) целиком. Безоговорочно.
В любимых с детства шумановском «Порыве», бетховенских «32 вариациях» мне всегда нравилось только начало; обожаю отрывки из «Лунной», из «Аппассионаты», «Эгмонта», зачин «5-й симфонии»… Старый писатель с внешностью усталого льва, Абрам Маркович Арго, говорил когда-то, что, если ему нравится какое-либо произведение искусства, у него начинает холодеть копчик. (Однажды, когда он слушал и нахваливал у нас в доме рассказы, которые читал один молодой литератор, у него холодел, холодел копчик, пока старик не уснул… Но это так, к слову.) Так вот, у меня тоже до сих пор появляется холодок в спине от нескольких тактов из третьей части брамсовской 3-й симфонии или из соль-минорной Моцарта; от баховской 6-й партиты или шубертовской «Ave Maria»… От «Если спросите, откуда эти песни и легенды»… От «Все счастливые семьи счастливы одинаково, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему…» (Красивое, хотя и спорное утверждение.) От пейзажей Тургенева или удивительного полумистического психологизма Габриэля Маркеса… От неудержимой трагической сексуальности Генри Миллера…
Да, воспринимаю, ценю, люблю. Но, увы, не полностью, не во всем объеме, не на все сто, не от альфы до омеги — потому что врожденный скепсис, или просто дурной нрав, всегда мешает, выискивая и находя в любой бочке меда ложку, а то и несколько черпаков дегтя…
Однако вернемся к нашим «знаковым» фигурам, о которых начал говорить. Итак, первая из них — Утесов, в чью квартиру я уже позвонил. Дверь открыла пожилая женщина — по-видимому, домработница, кого здесь, возможно, называют экономкой или домоправительницей. Она провела меня по длинному коридору в одну из трех или четырех, так мне показалось, комнат — большую, с огромным роялем посередине, с афишами и фотографиями на стенах, с белым бюстом на этажерке, который изображал не Бетховена и даже не Бенни Гудмена, легендарного джазового кларнетиста, а самого хозяина квартиры. Тогда, помню, это вызвало у меня скрытое ироническое недоумение. Но в хозяине, который вскоре появился, не было никакой спеси, он был предельно радушен и прост, как правда. (Кажется, это сравнение уже многажды применялось к кому-то еще более «знаковому».) Мы немного поговорили с Леонидом Осиповичем о том о сем, даже о погоде; я отказался от предложенного чая, он — от предложенных мною песен. В маловерии есть свои преимущества — я ушел, нисколько не разочарованный неудачей, и позабыл об Утесове десятка на три лет — когда случайно снова встретился с ним.
Вторая встреча была так же непримечательна, как первая, если не считать того, что чувствовал я себя намного раскованней, поскольку был уже «кем-то», по крайней мере, в собственном ощущении, и еще потому, что со мной были близкие друзья — ленинградский сценарист и талантливый чудак Григорий Ягдфельд и его молодая супруга. Они хорошо знали Утесова, и попросили меня в тот день свозить их в подмосковный дом киноработников, где он отдыхал. Это был уже, как любил говаривать о себе мой незабвенный друг Андрей Некрасов («Капитан Врунгель»), «старый усталый господин», недавно похоронивший жену. Рядом с ним я увидел его немолодую дочь Эдит (в дни моей юности она пела мне с пластинки пронзительным голосом «…он пожарник, толковый и ярый, он ударник такой деловой…») и ее красивого мужа Альберта, у которого заметно дрожали руки и голова. Однако беседа получилась веселой, Утесов много балагурил, одной из тем разговора была, конечно, автомобильная, и я на весь остаток жизни запомнил его шутку: а я, сказал он, работаю хозяином у своего шофера…
Когда мы возвращались обратно в Москву из Болшева, было немного грустно.
(Ну как тут не воскликнуть с ощущением собственной мудрости, что «все суета сует и всяческая суета», а потом признаться себе с легкой снисходительной улыбкой, что, кажется, это уже говорил кто-то приблизительно за три тысячи лет до меня.)
Моим вторым «знаковым» знакомцем был человек, которого по праву называли тогда советским Бенни Гудменом или советским Луи Армстронгом. Собственно, Армстронгом его назвал сам великий трубач, когда подарил свою фотографию с надписью: «Белому Луи Армстронгу от черного Эдди Рознера». При своем появлении на свет, что случилось в городе Берлине, в семье польских эмигрантов, он звался не Эдди, но Адольф Игнатий Рознер. А сменил имя вскоре после прихода к власти
Всю войну оркестр был на плаву, однако через год после ее окончания начались гонения на все «западное», и оркестр разогнали. Тогда Рознер как бывший беженец из Польши наивно решил туда вернуться. Но его задержали недалеко от Львова при попытке, как выражаются поляки, «взять границу», обвинили в шпионаже в пользу Германии (!), и сам Берия, не скупясь, подписал приговор: 25 лет лагерей. Жену и дочь Рознера сослали в казахстанские степи…
Когда композитор Виктор Сибирский привел меня к нему в дом, исполнился всего год, как Рознер вышел из лагеря, просидев около семи лет. Он уже опять предпринимал попытки создать оркестр; правда, без некоторых инструментов, подвергшихся за это время запрещению и ссылке на склады, к каковым относились саксофон, аккордеон, тромбон.
Гонению подверглись не только музыкальные инструменты, «прославляющие» западную музыку и, следовательно, «ихний» образ жизни, но и люди, поддающиеся на эти дьявольские уловки. Об этом — нижеследующий подлинный документ, родившийся в Управлении Комитета госбезопасности Москвы; документ, отвратительно искренний в своем дебильном простодушии и от того еще более страшный.
Вот он, как есть — в сокращенном виде и без всякой редакторской правки.
«На основании имеющихся в Управлении КГБ по гор. Москве данных в послевоенные годы в поведении отдельной части московской молодежи стали проявляться отдельные черты и наклонности, несовместимые с принципами коммунистической морали… Эта часть молодежи, ставшая известной под названием „стиляг“, наиболее подвержена разлагающему влиянию буржуазной идеологии, в силу чего у нее нередко возникают не только идеологические шатания, отрицательное отношение ко всему советскому, восхваление буржуазной демократии, свобод и образа жизни, а иногда и прямые антисоветские высказывания.
В 1952 году „стиляги“ придумали и распевали гимн „стиляг“, который отличается чрезвычайно пренебрежительным отношением к советской действительности. В этом гимне пелось про то, что в Советском Союзе не дают жить любителям легкой музыки и „свободной“ жизни. Гимн заканчивался припевом: „Не слышно больше джаза, везде — сплошная лажа…“
Обычно эти стиляги собираются на площади Революции возле метро, кроме того, на вечерах танцев в Центральном Парке Культуры, там же в ресторане „Пильзенский“, в пивном баре на площади Пушкина. Однако самое большое их количество бывает на улице Горького. Сюда приходят женщины легкого поведения (но не проститутки) и „стиляги“ в поисках встреч с ними. Имея свои мотороллеры и машины, „стиляги“ увозят женщин за город, на дачи. С наступлением лета, когда родители многих „стиляг“ уезжают отдыхать, выпивки организовываются и на московских квартирах…
Студент Московского геологоразведочного института Ю. (фамилии приводятся полностью), 1938 г. рождения, выделяется своей манерой одеваться, развязностью, склонностью к употреблению спиртных напитков и праздным времяпрепровождением, располагает значительным кругом связей, с которыми посещает рестораны и организует пьянки на различных квартирах и дачах…
Ю. высказывает отдельные искаженные суждения об экономике СССР, восхваляя материальное положение рабочих в США, американскую технику. В партком его института поступило заявление о его нездоровых высказываниях…
Нами также разрабатываются:
Б., 1941 г. рожд., без определенных занятий, антисоветски настроен, что старается показать при встрече с иностранцами… Вынашивая изменнические намерения, Б. познакомился с американским корреспондентом Флигерсом с надеждой на то, что тот поможет ему их осуществить. С целью расположить к себе Флигерса, в присутствии нашего агента предлагал отвезти его за город и показать полуразрушенный дом, где живет в очень тяжелых условиях семья из пяти человек. При этом советовал Флигерсу захватить магнитофон и кинокамеру…