Лучи уходят за горизонт
Шрифт:
На прощание Лора смачно поцеловала Иоанна в щёку – на ней остался отпечаток красных губ. Но глядя ей вслед и стирая помаду салфеткой, и потом, умываясь, Иоанн думал лишь о том, как этими же самыми губами Лора обхватывала эрегированный член блондина. Он не мог отделаться от мысли, что его предали; не мог перестать думать о ней, но на смену трепетному восхищению пришло новое чувство – отвращение.
Расставшись тем вечером, они встретились снова только через много-много лет.
24 января 2032 года. Дели
Она свернулась калачиком и отползла в самый дальний и тёмный угол. Всё тело болело, у неё был жар, страшно мутило, но она сдерживала рвотные позывы. Если вырвет, то придётся весь остаток ночи провести в этой рвоте, потому что сил
Она старалась не плакать. Плач вызывал судороги, сотрясал израненное тело, от слёз щипало в глазах. Хуже всего было то, что плач замедлял её передвижения. Если бы она заплакала, то осталась бы лежать прямо посередине подвала, куда её скинули с лестницы, и ей бы пришлось терпеть на себе дикие и опустошённые взгляды остальных несчастных. А она это ненавидела. Ненавидела даже больше, чем его, кто сотворил с ней такое и держал взаперти; ненавидела больше, чем свою жизнь, чем себя саму, чем свою мать, которая её бросила, чем предавших её полицейских, чем монстров, которые приходили каждую ночь… ненавидела больше, чем боль и унижение. Эти пустые взгляды детей со всех сторон подвала, таких же, как она – скукожившихся, больных и умирающих; они смотрели на неё отстранённо, непонимающе, по-звериному. Некоторые из них плакали всё время. Некоторые не плакали никогда. Некоторые жаловались и звали маму. Другие всё время молчали. Но все они, все без исключения на неё смотрели…
В угол, в спасительную темноту, прочь от пустых глаз этих детей, полуголых и худых, с выпирающими рёбрами, всех в грязи и со вздутыми животами, с шрамами от побоев и пыток, с выбитыми зубами и вырванными клочьями волос… прочь от них, в тайное убежище, в самый тёмный угол подвала, куда не доберётся бледный лучик света из высокого узкого оконца, подальше от этих уродов, высматривающих друг друга в темноте и глазеющих, глазеющих до потери сознания…
«Я вас ненавижу, ненавижу, ненавижу, – повторяла про себя она, – неужели вы не можете закрыть глаза, неужели вам так трудно просто не смотреть на меня, просто сдохнуть, просто сдохнуть от болезней, от голода, просто не выдержать боли, когда придёт очередной маньяк и будет измываться над вами, просто умереть от болевого шока, испустить жалобный вздох и умереть, откусить извращенцу член и умереть или просто тихо сидеть и опустить глаза, но не надо, не надо на меня смотреть, никогда не надо на меня смотреть, неужели это так тяжело, просто взять и НЕ СМОТРЕТЬ на меня…»
Добравшись до своего угла, она вылакала миску с водой, как собака, и привалилась к стене. Глотать было больно: боль пронизывала от горла и мышц шеи до желудка, который чуть было не вытошнил помойную воду обратно. Она стиснула зубы и приобняла себя за плечи, стараясь унять лихорадку. «Они перестали смотреть, они больше меня не видят, я скрылась от них, они смотрят друг на друга, теперь до следующего раза, пока следующего не вернут, не скинут сверху лестницы, и он не поползёт в свой угол, и они опять будут на него смотреть, но я не буду, я не буду смотреть, я никогда не смотрю…»
Это было так. Двенадцатилетняя Элизабет никогда не смотрела на них: даже когда они требовали смотреть им в глаза, она всегда отказывалась и отворачивалась; даже ОН не мог заставить её посмотреть в глаза и каждый раз награждал её побоями и лишал еды, но она не сдавалась. Элизабет казалось, он ей гордится – среди всего выводка она одна была с норовом, она одна не выполняла всё, что они потребуют. Сперва это ему не нравилось, но потом он привык и стал представлять её с заметной радостью в голосе. Говорил что-то вроде: бейте её, сколько хотите, но она никогда не будет смотреть вам в глаза, если посмотрит, то верну вам деньги…
Элизабет избивали, насиловали и издевались; это продолжалось уже третий год, день за днём, но она так и не посмотрела им в глаза. Никому, кроме НЕГО самого – и только в тот первый раз,
Нет. Всё было не так. И его глаза… они не были тогда пурпурными, она не разглядела цвет его глаз тогда, но у него были обычные глаза, не пурпурные… Пурпурными они стали потом, когда он приволок её сюда, к остальным детям, которых держал в заключении, когда принялся насиловать её здесь – не в этом вонючем подвале, конечно, а наверху, в одной из комнат своего дома – той самой, где с потолка свисали наручники, а в углу валялись иглы, кожаные ремни и плётки… Все эти инструменты были для его гостей – по крайней мере, Элизабет никогда не видела, чтобы он сам пользовался чем-то из своего арсенала. Когда он насиловал их – её, вернее, она могла говорить тогда только за себя – так вот, когда он насиловал её, то не делал ничего необычного… только надевал на глаза линзы… Элизабет хорошо знала, как они выглядят, две маленькие пурпурные влажные дольки, которые он бережно брал с подушечки и вставлял себе под веки, а потом надевал на себя пурпурный халат и клал её на пурпурный диван… Или нет, или диван был обычного цвета, и его халат – приятный на ощупь, гладкий халат – тоже был синим или фиолетовым, но Элизабет казалось, что он пурпурный, и с тех пор она знала, какого цвета её боль…
По ночам ей снилось, что её спасают. Что её и остальных детей вытаскивают из этого подвала полицейские, передают её с рук на руки и смеются, показывая на лицо Элизабет, толстый слой грязи на котором не может скрыть светлую кожу и европеоидные черты, а потом по очереди просят повторить её имя, а потом из их рядов появляется Пурпурный Человек и велит Элизабет прилечь прямо здесь, в этом тёмном и жарком подземном переходе…
Просыпаясь, Элизабет пыталась сбежать. Первые несколько недель, первые несколько месяцев она пыталась сбежать каждый день. Не сразу она поняла, что бессмысленно разговаривать с остальными – они умеют только глазеть, хотя если бы хоть раз все вскочили и накинулись на Пурпурного Человека, когда он спускался в подвал, если бы все вместе сбили его с ног, расцарапали бы ему лицо, задушили бы, а потом убежали, их бы никто не смог остановить… Но раз за разом Пурпурный Человек спускался сюда, в подвал, а они все – человек десять маленьких детей – прижимались к стенам, молча и позорно. Пурпурный Человек выбирал кого-то из них и отводил за руку наверх, там он кормил его или её, мыл и причёсывал, одевал и отдавал одному из своих гостей… В остальное время дети в подвале питались объедками, которые он приносил в больших корытах и оставлял в центре подвала. Важно было добраться до еды первым, чтобы урвать какой-никакой хороший кусок, и нередко так случалось, что дети увечили друг друга в борьбе за еду. Пурпурному Человеку это не нравилось: новых детей он приводил очень редко и старыми дорожил до такой степени, что при любых признаках болезни вкалывал им обезболивающие, наркотики или стимуляторы. Бои за еду он запретил и с тех пор сам наблюдал за распределением пищи, следил, чтобы каждому достался свой кусок.
Некоторые из детей любили Пурпурного Человека. Жадно ловили его взгляд, когда он спускался к ним, и очень хотели, чтобы он их выбрал. Только не Элизабет. Но и убегать не пыталась, знала, что Пурпурный Человек всё равно достанет её, если пришёл за ней, поэтому смирно сидела и ждала, пока он поманит её пальцем. Несколько раз она пыталась его убить. Несколько раз она пыталась убить и его клиентов, особенно тех, кто причинял ей особую боль. У неё не получилось.
Пурпурный Человек смеялся и даже не наказывал её за это: первые пару раз оставил без еды и высек, но со временем привык и стал считать дикий нрав девочки её особенностью. Элизабет сдалась не сразу, но прошла неделя, прошёл месяц, прошёл год, второй – и она сдалась, она признала, что и помыслить не может жизни без Пурпурного Человека, что слабо помнит своё прошлое и едва ли уверена даже в собственном имени.