Лугару
Шрифт:
Существовала также Всесоюзная «двойка», которая занималась только очень серьезными «шпионскими делами». «Двойка» состояла из наркома внутренних дел Ежова и прокурора СССР Вышинского. На рассмотрение «двойки» дела отправлялись только в экстренных случаях. Со всем остальными «тройки» справлялись самостоятельно.
— Сверху в Одесскую область спущен специальный план, — завершил свой рассказ Асмолов, который Зина выслушала в страшном молчании, — к концу 1937 года Одесская область обязана задержать четыре с половиной тысячи врагов народа, из них приговор по первой
ГЛАВА 20
Ехали долго. Автозак был набит до отказа. Людей утрамбовали так, что они могли только стоять. Это было мучительно больно — стоять, когда со всех сторон сдавливали твое и без того истерзанное тело, на котором уже не оставалось ни нервов, ни кожи. Сдавливали не потому, что хотели причинить боль, а потому, что слишком многих должны были отвезти в это страшное место. Он прекрасно знал, что их везут убивать.
Когда завелся мотор, когда рев мощного двигателя чудовищным металлическим рывком врезался в барабанные перепонки, именно тогда он почувствовал, впервые испытал нечто вроде облегчения. Он все ждал, что вслед за этим ревом в автозак запустят газ, и придет смерть. Но смерть не пришла. Вместо смерти, когда автомобиль затрясло по ухабам, снова пришло уже полузабытое ощущение боли, потому что тела других заключенных врезались в него со всех сторон. Отовсюду неслись стоны, всхлипы — все были истерзаны не меньше него.
У стоящего напротив него мальчишки — нет, не стоящего, а прижатого к нему вплотную, не было глаз. Ему было не больше семнадцати, но от горя и боли он стал взрослым, зрелым мужчиной, уже успевшим почувствовать дыхание смерти.
Он не знал, что с ним делали, с этим ребенком, и какую вину он совершил в свои 17 лет, но вместо глаз на его лице чернели багровые впадины с обнаженными белесоватыми венами, запекшиеся, чудовищные глазницы ада, сквозь которые на них всех смотрела их собственная судьба.
И когда старый автомобиль трясся и заворачивал вдоль каких-то ухабов, он вдруг понял, что их везут не для того, чтобы задавить газом по дороге, а для того, чтобы расстрелять.
Паники не было. После долгих дней и недель страданий любая перемена в жизни заключенных внушала некое подобие оптимизма. Любая перемена, пусть даже путешествие в вонючем и тесном автозаке к цели, о которой никто не знал. А потому все молчали, вели себя довольно спокойно, экономили каждую крупицу оставшихся сил на один лишний вздох, на то, чтобы хотя бы доехать до конца. Кто знает, о чем думали эти люди, в которых больше не было ничего человеческого.
Это было самым страшным, что происходило в заключении: пытки убивали способность быть людьми, не оставляя ничего, кроме примитивных жизненных инстинктов, которые теперь, в силу своей недоступности, начинали казаться желанными целями. Такие обыкновенные вещи, которых не замечает человек, живущий в обыкновенном мире, — сон, еда, вода, возможность сходить в туалет, душ, становились для них самым драгоценным и важным, потому, что их отнимали, они были недостижимы. Так превращали людей в животных. Кроме этого, людям причиняли боль.
Вечная боль, всегда и везде. Не оставалось сил ни на что, кроме обрывистого, короткого вздоха. Поэтому и было спокойствие — мертвящее спокойствие полутрупов, перевозимых в автозаке, как стадо животных. Поэтому и молчали, не догадываясь о конечной цели этого пути — из одной тюрьмы в другую. Он знал.
Он ясно видел и понимал конечную цель. Перед ним все время вставало лицо человека, которого больше не было в его жизни, — лицо чекиста, единственного друга из этих страшных застенков. Чекист был мертв, труп его убрали из камеры, а упоминания о нем — из окружающей жизни. Но он прекрасно помнил его последние слова: лагерь на шестом километре Овидиопольской дороги, место, куда везут убивать.
Их везли убивать. Это означало, что никто из них не проживет больше двух суток. Все они были приговорены к расстрелу, и приговор был подписан. А через время — будет приведет в исполнение. Ему хотелось кричать об этом, но его терзала страшная мысль. После того, что прошли эти люди, после того, что с ними сделали и продолжали делать каждый день в застенках пыточной тюрьмы, смерть станет подарком, немыслимым облегчением. А раз так, не надо отбирать их покой. Пусть так, спокойно войдут в небо, где навсегда избавятся от страха, унижения и боли, больше никогда не думая о том, что страшней.
Сам он не боялся смерти. В последнее время с ним стали происходить какие-то странные перемены. У него появилась обостренная чувствительность — он мог почуять любой запах на расстоянии даже нескольких километров, и в первое время это его ужасало.
Потом он вдруг понял, что каждый человек имеет свой собственный, неповторимый запах, который нельзя спутать ни с чем. Более того: запах имеют и различные эмоции, которые человек испытывает. Отвратительней всего пахнет страх.
Ему постоянно казалось, что его преследует жуткий, острый запах гниющей рыбы, запах, в котором разложение смешивалось с горечью и какой-то особенной пряной остротой. Он все не мог понять, что это такое, пока в один прекрасный момент не понял, что именно так пахнет страх.
В камере, а теперь в автозаке просто отвратительно пахло такой вот «гнилой рыбой», и он прекрасно понимал, что это запах страха. Он вызывал в нем непонятную ярость, буквально доводил до бешенства. Хотелось вцепиться в горло человеку, провонявшему до предела, поцарапать, порвать, покусать, заставить прекратить пахнуть так, испускать эти отвратительные флюиды, которые позорят весь человеческий род… Но самое ужасное заключалось в том, что пахнувший страхом человек не мог это контролировать. Он и понятия не имел, что так пахнет!