Луковица памяти
Шрифт:
Минули годы, прежде чем я смог взглянуть на ту пору со стороны и рассказал, как пациент специального лечебного заведения отплясывал в графенбургском ресторанчике «Лёвенбург» уанстеп на мотив «Розамунды», а Оскар получил возможность назвать все своими именами и достоверно описать то, о чем я старался забыть с каждой неделей, потому что это тяготило меня; через полвека бесы вновь заявляют о себе, стучатся в дверь, требуют впустить.
Воспоминания основываются на прежних воспоминаниях и рождают воспоминания новые. Это и делает память похожей на луковицу, у которой каждая снятая чешуйка обнажает давно забытые вещи вплоть до молочных зубов самого раннего детства, а острый нож способствует
Среди воспоминаний легко отыскивается отчетливая картинка, где я сижу во дворе приюта «Каритас». Напротив — старик, я пытаюсь запечатлеть на бумаге его лицо.
Карандаш рисует помутневшие глаза, полузакрытые веки, подглазные мешки, сухую, потрескавшуюся кожу ушей, шамкающий рот. Рисует лоб, похожий на изборожденное поле, лысый или покрытый редкими волосами череп, тонкую, пульсирующую кожу на висках, морщинистую шею.
Мягкий карандаш хорошо вылепливает переносицу, скулы, отвисшую нижнюю губу, покатый подбородок. Лоб прорезают глубокие продольные и поперечные складки. Прочерченные карандашом линии утолщаются или сходят на нет. Тень от очков. Под нею два кратера, ноздри с выбивающимися кустиками седых волос. Бесконечное разнообразие оттенков серого между черным и белым: мое кредо.
Я с детства любил рисовать карандашами. Изображал мрачные фантазии, увиденный вплотную бугристый узор кирпичной кладки. При этом я всегда пользовался ластиком, который стирался, оставляя крошки; впоследствии я посвятил этому вспомогательному средству, который приходит на помощь карандашу, целый стихотворный цикл, где есть такая строка: «Мой ластик и луна — убывают».
И вот на скамейках приюта «Каритас» вполоборота ко мне сидят старики, неподвижно глядя туда, куда им велено. Сидят по часу, а то и по два. Многих мучат приступы астмы. Некоторые бормочут что-то бессвязное, возвращаясь к временам Первой мировой, боям под Верденом или к периоду большой инфляции. Я расплачивался со стариками моей валютой — сигаретами, давал по две-три штуки; эти сигареты выкуривались сразу же после сеанса или после затяжных приступов кашля, выкуривались до крошечного остатка.
Сам я все еще не курил, а потому оставался платежеспособным, причем мой запас сигарет уходил преимущественно на оплату натурщиков. Лишь однажды бородатый старик с густой гривой на голове согласился позировать бесплатно, сказав, что делает это «исключительно ради искусства».
Рисовальщик под каштанами проявлял немалое прилежание, но ему не хватало критических замечаний хорошего наставника. Я бы с удовольствием показал кое-какие выполненные на плохой бумаге карандашные рисунки, которые сам практикант-каменотес считал более или менее удачными, той внештатной преподавательнице, которая после Сталинграда и объявления тотальной войны была мобилизована для работы в школе, чтобы вести уроки художественного воспитания.
Она преподавала в гимназии Святого Петра, мне тогда было четырнадцать лет. По субботам ей приходилось справляться с ордой скучающих недорослей, из которых пара оболтусов могла в лучшем случае накалякать волосатую вагину или мужика с огромным членом.
Эту часть класса она попросту игнорировала, и компания оболтусов играла на ее сдвоенном уроке в карты или спала, а она занималась с несколькими учениками, например, объясняла им законы перспективы.
Мне повезло стать предметом ее внимания. Более того, она приглашала меня в Сопот, где находилась ее летняя студия. Молодая женщина, вышедшая замуж за юриста гораздо старше ее, который служил квартирмейстером в тыловом штабе где-то на Восточном фронте,
В коротких штанах или длинных брюках зимней гитлерюгендской формы я отправлялся на трамвае через Оливу до Глеткау, шел оттуда, предвкушая встречу, вдоль дюн или кромки прибоя, однако не пытался найти янтарь среди принесенного прибоем сора, а перед первыми сопотскими виллами сразу сворачивал направо. Проходил дальше мимо зарослей кустарника, на котором набухали почки или, если дело было поздним летом, рдели ягоды шиповника. Со скрипом отворялась садовая калитка.
На веранде, озаренной северным сиянием, вижу приземистые массивные изваяния, скульптурные портреты, выполненные из гипса или еще сырой глины. Позади завешенный мольберт. Вижу ее, в забрызганном гипсом халате, с сигаретой в руке.
Родилась она в Кёнигсберге, но училась не в тамошней художественной академии, а нашла своего наставника в данцигском Высшем художественном училище — профессора Пфуля, известного анималиста, который мастерски писал лошадей и к которому я позднее ходил на курсы рисования для любителей.
Ее гладкие волосы были коротко пострижены по давно отошедшей моде. Разумеется, тогдашний гимназист, мой тезка, был немножко влюблен в Лили Крёнерт. Но никаких нескромных взглядов или прикосновений. Мне кружила голову иная доверительная близость.
На курительном столике — моя учительница непрерывно дымила — лежала то ли забытая, то ли нарочно оставленная стопка потрепанных журналов по изобразительному искусству и выставочных каталогов; им было, пожалуй, столько же лет, сколько мне, даже больше; одни были иллюстрированы черно-белыми репродукциями, другие — цветными.
Гимназист заглядывал в эти журналы, листал их, рассматривал запрещенные картины Отто Дикса и Клее, Хофера и Фейнингера, а также скульптуры Барлаха — «Читающий монах» — или «Коленопреклоненную» Лембрука.
И многое еще. Но что именно? Знаю только, что меня бросало в жар. Ничего подобного я раньше не видел, это завораживало и одновременно пугало. Ведь все это считалось «дегенеративным искусством» и находилось под запретом.
Еженедельные журналы постоянно демонстрировали, что в Третьем рейхе надлежало считать прекрасным: скульпторы Арно Брекер и Йозеф Торак состязались друг с другом в создании грандиозных монументов, мраморных героев, олицетворявших силу своими каменными мускулами.
Заядлая курильщица Лили Крёнерт, смущавшая меня легкой косинкой глаз, молодая женщина с мальчишеской стрижкой и далеким супругом, любимая учительница, которая познакомила меня с запрещенным Лембруком и обратила мое внимание на терпимых режимом Ганса Виммера или Георга Кольбе, подвергала себя опасности, поскольку ее — как она полагала, небездарный — ученик, мог вполне заложить ее. Доносы бывали обычным делом. Достаточно было написать анонимку. В те годы идейные гимназисты довольно часто доносили на своих преподавателей, как это произошло через год с моим учителем латыни монсиньоре Стахником, которого отправили в концлагерь Штутхоф.
Лили Крёнерт пережила войну. В начале шестидесятых я, совершая поездку по Шлезвиг-Гольштейну с моими сыновьями-близнецами Францем и Раулем, выступил в Киле, в книжном магазине «Кордес», где читал главы из романа «Собачьи годы»; на следующий день я встретил во Фленсбурге Лили Крёнерт с ее мужем, которому также посчастливилось уцелеть. Она по-прежнему курила и только улыбнулась, когда я поблагодарил ее за рискованные уроки искусствоведения.
Ах, если бы она могла помочь мне критическими замечаниями, когда я, некурильщик, рисовал под сенью каштанов мягким карандашом кашляющих стариков, расплачиваясь с ними сигаретами.