Луна и солнце
Шрифт:
— Он никогда открыто не назвал бы тебя супругой. И не признал бы ни одного ребенка, которого бы ты ему родила.
— Назвал бы! Признал бы! А сколько у него других внебрачных детей!
— Но для него ты — всего-навсего служанка. Он приказал бы мне отослать тебя, выгнать из дому вместе с ребенком!
Оделетт подняла голову и воззрилась на Мари-Жозеф с таким бешенством, что та ошеломленно отстранилась.
— Я — принцесса! — крикнула Оделетт. — Пусть я рабыня, я — принцесса! Мой род на тысячу лет древнее Бурбонов или любых французов!
— Знаю.
Мари-Жозеф отважилась обнять ее.
Оделетт прижалась к ней, дрожа от отчаяния и плача от ярости.
— Знаю, — повторила Мари-Жозеф. — Но он бы никогда не признал тебя супругой. Он не повез бы тебя в Константинополь. Я никогда бы не отослала тебя, но, если бы он обратился к королю и король повелел бы изгнать тебя, я не смогла бы ему помешать.
Она погладила Оделетт по волосам, от ее прикосновения шпильки выпали, длинные пряди рассыпались по спине Оделетт и черным крылом раскинулись на постели.
— Я дам тебе вольную, — сказала Мари-Жозеф.
Оделетт отстранилась и заглянула ей в лицо:
— Она говорила, что вы никогда меня не освободите.
— Кто?
— Монахиня. Мать настоятельница. Всякий раз, когда я причесывала, — ну, когда она принимала любовников…
— Любовников?..
— Да, любовников. Можете мне не верить, но это правда.
— Я тебе верю, — сказала Мари-Жозеф. — Я поражена, но я тебе верю.
— Она говорила, что вы никогда не дадите мне вольную. Она говорила, что вы отказались меня отпустить.
— Сестры убедили меня, что владеть рабыней — страшный грех.
— Само собой! — отрезала Оделетт.
— Да. Но они не хотели, чтобы я тебя освободила. Они хотели, чтобы я продала тебя, а вырученные деньги отдала монастырю.
Она по очереди поцеловала обе ладони Оделетт.
— Я боялась, я не хотела тебя продавать, Оделетт, душенька. Они не разрешали мне даже поговорить с тобой, я не знала, чего ты хочешь, и думала, пусть здесь и ужасно, в другом месте может быть в сто раз хуже…
— Ничего ужасного в монастыре не было! — возразила Оделетт. — Я делала им прически. По мне, уж лучше вышивать белье монахинь, чем стирать чулки вашего брата…
По щекам Мари-Жозеф потекли слезы — слезы потрясения от поступка Шартра, слезы облегчения от признания Оделетт и, если быть честной, слезы жалости к себе, ведь Мари-Жозеф пребывание в монастыре казалось невыносимым.
— Неудивительно, что мадемуазель и королева Мария похитили тебя у меня, — сказала она, пытаясь улыбнуться сквозь слезы. — Но сейчас это не важно. Я отказалась продать тебя…
— Рада это слышать. Пусть только кто-нибудь попробует снова меня поработить. Я ни у кого не буду рабыней, кроме вас.
— Ты ни у кого больше не будешь рабыней, — провозгласила Мари-Жозеф. — Отныне ты свободна. Мы будем как сестры.
Оделетт промолчала.
— Я спрошу… — Мари-Жозеф помедлила. Она засомневалась, способна
Хотя граф Люсьен считался опасным вольнодумцем, по крайней мере, он был честен.
— Он объяснит мне, как поступить, какие бумаги тебе понадобятся, но с этой секунды ты свободна. Ты — моя сестра.
— Да, — сказала Оделетт.
— Обещаю!
— Но почему вы ждали так долго?
— Раньше ты никогда меня об этом не просила. — Мари-Жозеф смахнула слезы тыльной стороной ладони и обняла Оделетт за плечи. — Но неужели наше положение столь уж различалось? Мы жили в одном доме, мы ели одно и то же, если ты стирала чулки моего брата, я стирала его рубашку! Я даже не задавала себе вопроса, рабыня ты или свободная.
— Вам не понять, — вздохнула Оделетт.
— Да, это правда. Пока сестры не начали терзать меня, твердя, какой грех — рабовладение, я даже не думала об этом и прошу у тебя прощения. Но потом, Оделетт, душенька, я об этом задумалась и решила, что, если я дам тебе вольную, монахини выгонят тебя на улицу без гроша. У тебя нет ни средств, ни покровителей, ни семьи. И я не могу дать тебе денег!
— Я сама о себе позабочусь! — раздраженно сказала Оделетт.
— Конечно, конечно, как скажешь. Но полагаю, сестра, что фортуна повернулась к нам лицом, нас ждет возвышение. Если ты не будешь так торопиться, если ты со мной останешься, то сможешь разделить нашу удачу, я убеждена. И покинешь нас не просто камеристкой. Может быть, ты вернешься в Турцию, которую ты никогда не видела…
— А вы никогда не видели Францию, — вставила Оделетт, — однако вы здесь.
— Это совсем другое дело, — возразила Мари-Жозеф.
— Почему, мадемуазель Мари?
— Может быть, вы правы, все едино, мадемуазель Оделетт. Но если вы твердо намерены переехать в Турцию, не лучше ли будет вернуться домой богатой, со свитой слуг, как подобает вашему происхождению, нежели служанкой или нищенкой?
— Конечно лучше, — согласилась Оделетт. — Но я не могу ждать.
— Надеюсь, вам не придется томиться в ожидании, — сказала Мари-Жозеф. — А сейчас попытайтесь заснуть, если сможете. Я запру дверь.
— Давайте я помогу вам раздеться.
— Помогите мне только снять платье, мне еще надо немного поработать.
Для начала Оделетт нужно было найти какую-то одежду, ведь Шартр разорвал ее ветхую рубашку на клочки. В платяном шкафу под рубашкой Мари-Жозеф лежала другая, из теплой плотной фланели, с тремя кружевными оборками.
— Откуда это?
— Подарок королевы Марии. Это вам. А я надену вашу старую.
— Она ваша, вам ее и надевать.
Мари-Жозеф помогла Оделетт облачиться в новую ночную рубашку и с благодарностью приняла помощь сестры, снимая с себя платье, туфли и корсет. Она помочилась в потайной ночной горшок, хитроумно скрытый в кресле, ополоснула руки и умылась холодной водой.