Луна-парк
Шрифт:
В бар вошел какой-то посетитель, попросил кружку пива, высосал ее единым духом, бросил на стойку деньги и удалился. И сразу же послышался скрежет отъезжающей машины.
– Ну, а дальше что? – спросил Жюстен.
– А дальше… – метрдотель не спеша вытер после автомобилиста пену на прилавке и убрал кружку. – А дальше они наделали глупостей. Сначала администратор… где только такого раскопали, больше похож на надсмотрщика в нацистском лагере, чем на администратора кемпинга, куда собирается для развлечений шикарная публика. Он тут всех в ежовых рукавицах держал. Только дубинки ему не хватало… Ну так вот, дело не пошло. Начались скандалы, склоки, даже до драки доходило. Люди уезжали недовольные. Чего мы тут только не наслушались, чего только не наслушались! А ведь наша публика к таким манерам непривычная… люди со средствами могли даже позволить себе позавтракать у нас. Поначалу там бывало много народу. Говорят, такая мода пошла – ездить повыше в горы, пусть даже не все еще готово… ах, мол, какая красота, какая же красота, и воздух, и вид, и тишина… Даже в горы не обязательно забираться. А потом этот самый пес,
– Да ведь он просто жулик, ваш барон!
– Может, и так, мсье… Вот потому-то он и взят на поруки, на что я позволил себе обратить ваше внимание. Полный крах. Разорились сотни мелких торговцев. Все прекратилось – и строительство дорог, и оборудование лагеря. Пришлось закрыть бар и столовку…
– А барон разгуливает на свободе?
– Да вот он сам, мсье…
В бар вошел высокий, сутулый человек в засаленной канадской куртке, в низко надвинутом на лоб берете. Он бросил в сторону Жюстена Мерлэна орлиный взгляд из-под темных век, почти скрывавших маленькие глазки, поднял затянутую,в перчатку руку, помахал ею, приветствуя бармена, и произнес скрипучим голосом: «Здорово, Антуан»… Жюстен как раз выколачивал свою трубку о край стола. Антуан принял это легкое постукивание за приказание подать счет. «Сейчас, мсье!» – крикнул он и исчез в ресторане. Барон не шевелился, как бы желая дать возможность новому человеку ознакомиться с его внешностью. У него был орлиный, острый нос, длинное, давно не бритое лицо с характерным для страдающих печенью бурым оттенком; примерно такого же цвета была и его одежда – канадская куртка, потертые бриджи. Он оперся локтем о прилавок, торс откинул назад, подбородок задрал, и в этой весьма непринужденной позе была какая-то своя трагикомическая грация, именно грация. Антуан принес счет.
Он решил проводить Жюстена до машины.
– Ну и времена настали, мсье, – говорил он, распахивая перед Жюстеном дверцы автомобиля, – в наши дни туризмом не занимались, а на здоровье пожаловаться не могли. По-моему, наоборот, люди куда уравновешеннее были…
– Возможно, возможно, Антуан… – Жюстен уселся за руль своего белого ситроена, – а все-таки некрасиво поступил ваш барон… Разорить бедных людей…
– Ваша правда, не очень красиво… Хоть они и сами за легкой наживой погнались. Вот возьмите меня, да разве я ему свои сбережения доверил бы, разве стал бы рисковать будущим моих детей? Но в наши дни нет больше нравственных устоев. И поверьте мне, мсье, тут одна женщина замешана. Она-то и сбила его с толку.
– Женщина? Что же вы молчали, Антуан! Дождались, пока я соберусь уезжать! А я-то думал, что истории конец! Придется к вам еще раз приехать… – Жюстен положил руки на баранку. – Непременно приеду, поел я превосходно и с вами побеседовал… Спасибо, Антуан!
Жюстен сунул Антуану щедрые чаевые – во второй раз, – и машина тронулась.
Дни явно стали длиннее. Сколько всего успел сделать сегодня Жюстен – подымался в лагерь, завтракал, долго беседовал с Антуаном и все-таки ехал обратно по еще залитой солнцем дороге. Сидя за рулем, он с удовольствием думал о том, что сейчас вернется к себе, в свой собственный дом. Он представлял себе спальню, библиотеку, письма на столе… Да, ему вдруг захотелось снова взглянуть на эти письма. Он гнал машину со скоростью сто километров в час, отпер калитку с приятным чувством собственника, поставил машину в гараж, прошел в кухню через столовую с красным плиточным полом, всю в желтых полосах от солнечных лучей, проникавших сквозь прорези закрытых ставен, повесил плащ в маленьком холле и вошел в библиотеку.
Ах, как приятно вновь очутиться в этой большой комнате с высокими окнами, из которых уже ушло солнце (теперь оно светило со стороны столовой). Красное кресло ждало его возле книг, рядов книг с их тускло-золотыми, с их алыми и коричневыми корешками – своеобразная роскошь, которую не придумает ни один декоратор и которая создается постепенно, с каждым новым поставленным на полку томом. Жюстен почувствовал даже какое-то уважение к хозяйке дома, жившей здесь до него… Была ли она той самой Бланш, которой принадлежали письма? Ну, конечно же, это она, Бланш Отвилль. Жюстен бросил взгляд на разбросанные по столу письма и прошел в ванную комнату, расположенную за спальней, помыть руки и надеть домашние туфли.
Ах, эта
Жюстен вернулся в библиотеку, постоял у окна, глядя сквозь решетку, закрывавшую широкий проем в задней стене, на зеленые волны ржи. Он не думал ни о чем, чувствуя восхитительную легкость ни на что необращенной мысли. Он зажег лампу под опалово-белым абажуром и сразу попал в ее заколдованный круг.
Он обвел взглядом разбросанные по столу листки… Неожиданно ему бросилось в глаза еще одно письмо, написанное мелким почерком журналиста Пьера Лабургада, который блуждал где-то далеко-далеко по морям. Жюстен выудил это письмо из груды прочих:
Послушай, Бланш, неправда, что для тебя главная ставка в жизни – это твоя профессия. Ты мне столько раз повторяла, что стала летчицей случайно, назло всем, из упрямства, а вовсе не по призванию…
Бланш Отвилль, владелица дома, оказывается, летчица! Жюстен резким движением пододвинул кресло к письменному столу, так поразило его это открытие!
Ты без конца повторяешь, что тебе уже не решаются доверить самолет, повторяешь для того, чтобы больнее было, почему бы не сказать самой себе, что, наоборот, твое сердце нельзя доверить самолету? Ведь за тебя боятся, а не за самолет. Я ровно ничего не смыслю в авиации, за исключением того, что ты мне говорила, когда ты еще говорила со мной, но неправда, что тебя якобы выбросили за негодностью, что ты просто старая калоша, как ты, злюка, пишешь мне. Ох уж эта мне виртуозная способность изобретать любое, лишь бы побольнее себя уязвить! Неправда, что ты вынуждена сидеть сложа руки. Ты отлично можешь переменить профессию, как меняешь мужчин. Так же легко, так же торжественно, всякий раз на вершине чувств, всякий раз недосягаемая, как орлиное гнездо. И ведь существуют болваны, которые воображали, что ты их любишь!
Бланш, милая, ты ведь сама себя не слышишь, не читаешь своих писем. Да, я знаю, сейчас ты в сотый раз заявишь, что ты принадлежишь к людям, привыкшим к иным способам передвижения, чем обыкновенная ходьба, что ты не любишь ходить, бегать, спешить, стараться кого-то обогнать, внимательно присматриваться, слушать… Ладно, небудем об этом говорить. Мне не удастся сделать из тебя журналистку. Но почему бы тебе не стать писательницей? Почему? Представляю себе, как ты сидишь, откинувшись в красном кресле, светлокудрая на красном фоне, глаза закрыты… Ведь от тебя требуется лишь одно – положить «это» на бумагу. «Это» для тебя пустяки, «это» ведь твое, присущее тебе. Я от тебя не отстану – так и знай. Ты обязана обрести себя вновь, хватит тебе влачить жалкое существование, покоряясь любому дуновению ветерка. Слишком все это затянулось. Разреши мне тебе писать, храни мою любовь, она может тебе на что-нибудь сгодиться, не разбивай ее, а храни, храни ее, умоляю тебя.
Продолжения и на сей раз не было, какая досада! Жюстен присоединил эти два листка к прочим письмам Пьера Лабургада. Сколько горя на земле… Бланш, эта пожирательница мужских сердец, всего-навсего несчастная, больная женщина, а Пьер Лабургад, славный малый, и рад бы ей помочь, да ничего не может придумать. Нет, что-то не видать еще почерка Пьера… Жюстен нерешительно вертел в руках пачки писем. Какую открыть? Отгибая уголки тесно связанных листков, он сумел прочитать на одной странице слово «астронавтика» и остановил свой выбор на этой пачке, стянутой золотой тесемочкой, какой перевязывают в магазине коробки шоколадных конфет. Пухлые пальцы Жюстена ловко и терпеливо распутывали туго затянутый узелок… ему не хотелось разрезать тесемочку, пусть эти пачки сохранят свой первоначальный вид! Ага, развязал…
Очень прямой тонкий почерк с непомерно большими заглавными буквами. Чернила синие, свежие, светлые…
Дорогой друг,
почему Вы заупрямились? Ни Вы, ни я не можем быть участниками первого полета. Для этого Вы слишком стары, а обо мне и говорить не приходится. Слово старость в применении к блеску Вашей красоты звучит смехотворно, но в сравнении с первым межпланетным навигатором, который, возможно, еще и не родился… Вам еще сильнее, чем мне, хочется поскорее полететь в Ваш «Луна-парк», как Вы изволите выражаться. Ведь лично у меня уже есть свой собственный «Луна-парк» со всеми полагающимися аттракционами, развлечениями, тирами и каруселями, словом, со всем тем, что доступно лишь великим влюбленным. Ибо я сам дал себе этот титул, сам на себя возлагаю этотвенец, дабы стать достойным своей королевы, которую, по глубочайшему моему убеждению, люблю больше, чем все прочие ее подданные. Речь идет о «Луна-парке», где я брожу в полном одиночестве, наполовину обезумев, куда безумнее короля Людовика II Ваварского, которого Вы так жалуете и который в конце концов просто слушал Вагнера в полном одиночестве, в пустом театральном зале. Но представьте себе эту картину – карусели, тиры, русские горы, все это кружится, движется, блещет огнями, пахнет ацетиленом, а кругом ни души, ни души, кроме меня одного. Меня, охваченного отчаянием безумца, который один как перст веселится, веселится в своем собственном «Луна-парке».
Преданный Вам
Шарль Дро-Пандер.