Лунное затмение
Шрифт:
Надо еще вытащить его из-под дерева, блюттлиев бук жуть какой здоровый, хлопочет трактирщик, Мани здорово размолотило всего, насколько тут что можно разобрать, каша сплошная. И потому в восемь утра, когда уже рассвело, трактирщик испытывает разочарование - Лачер не проявляет ни малейшего интереса к трупу, говорит только, он ему и так охотно верит, что Мани угодил под бук. Зачем же ему еще и на труп смотреть?
Впервые с той ночи, когда из кромешной зимней тьмы он шагнул в залу, Лачер вышел из своей комнаты и спустился вниз. На нем меховая шуба и унты, он сидит за длинным столом и пьет из огромной чашки кофе с молоком, напротив него Фрида
Деньги наверху, кивает Лачер.
Трактирщик с грохотом кидается наверх, рывком открывает дверь, на столике под окном все так же лежит незапертый чемодан, хозяин "Медведя" откидывает крышку, деньги на месте. В кровати Лачера нежится его жена.
– Мани угодил под бук на Блюттли, - говорит он, не отрывая глаз от пачек денег, - нужны были новые балки для часовни.
Они слышали здесь удары топоров, зевает Лизетта. Трактирщик не мигая смотрит на деньги, потом начинает пересчитывать купюры - десять тысяч, десять тысяч, десять тысяч, нет, он чувствует, здесь что-то не так, десять тысяч, девять тысяч, еще раз девять тысяч, десять тысяч, восемь тысяч.
– Вы, бабы, взяли тут себе по тысяче, все до одной, каждая стянула по купюре!
Лизетта смеется:
– Мы тоже чего-то да стоим, а если вас это не устраивает, то и у нас могут развязаться языки.
Трактирщик захлопывает чемодан, уносит его в спальню, собираясь запереть его там, но тут ему приходит на ум, что у жены есть второй ключ от спальни, и тогда он спускается с чемоданом вниз.
Лачера в зале уже нет.
– А где Ваути?
– спрашивает трактирщик у Энни, еще стоя на лестнице.
Она не знает, отвечает та, а когда он приказывает ей, марш на кухню мыть посуду, не может быть и речи, возражает она, что она там потеряла, тогда он рычит, набрасываясь на Фриду, хватит бездельничать, пора браться за работу, а та говорит, что уходит от него - она дочь миллионера и в ближайшем будущем станет к тому же невесткой другого миллионеpa, самого хозяина "Медведя", ведь она выходит замуж за Сему, так что работать она больше не собирается.
Пот льет с трактирщика ручьем, а сквозь маленькие оконца ему видно, как мимо проплывает "кадиллак".
Машина плавно покидает деревню и катит из долины вниз. У скалы, там, где дорога входит в лес, Лачер нагоняет жену мертвого Мани. Почти через сорок лет он вновь встречает Цурбрюггенову Клери. В руках у нее чемодан. "Кадиллак" останавливается. Она идет себе дальше. Он опускает стекло, высовывается из машины и говорит:
– Эй, Клери, садись.
Она останавливается, разглядывает его, потом произносит:
– Но если уж ты меня приглашаешь, Ваути Лохер.
Он открывает правую дверцу, она кладет чемодан на заднее сиденье, садится рядом с Лохером и говорит:
– У тебя вид, как будто тебе сто лет.
– Мы оба состарились, - говорит Лачер.
– Куда ты собралась?
– спрашивает он, когда они уже въехали в лес.
– В Оберлоттикофен, искать работу, - отвечает она.
Машина осторожно спускается вниз.
Перед самым флётенбахским ущельем Лачер резко крутит руль, так что машина встает поперек дороги. Он выключает мотор. Молча смотрит перед собой.
– Клери, - говорит он потом.
– Ты скрыла от меня, что ждала ребенка.
– Мы с Мани хотели пожениться, это были наши заботы, не твои, - отвечает она.
– И Мани это не остановило?
– спрашивает он.
– Ребенок есть ребенок.
– говорит она.
В полной задумчивости он молчит, наконец произносит:
– Так было лучше, что ты вышла замуж за Мани. Мы с тобой сделаны из одного теста, мы не подходим друг другу.
– Он расстегивает шубу, потом молнии на синем и красном спортивных костюмах, высвобождает грудь.
– Опять схватило, говорит он.
– Боль такая же, как полгода назад.
– Он откидывается на спинку сиденья, руки повисают как плети.
– Я только что из больницы. У меня был инфаркт.
Оба молчат.
Небо над белыми елями молочно-серое, местами сгустилось и светится от пробивающихся лучей, солнца, однако, нигде не видно.
Лачер медленно и плавно растирает себе правой рукой грудь.
– Признаюсь, что тогда, когда я ушел из деревни, я был в бешенстве, но злоба прошла уже здесь, прямо в лесу, и так мне вдруг захотелось покинуть все это, и эту страну, и всю безмозглую Европу. И вот там, за океаном, я стал богатым, честным или нечестным путем, лучше не спрашивай. Я никогда об этом не задумывался, и о женщинах меня не расспрашивай по ту сторону вонючего Атлантического океана, и о сыне тоже не надо, тот все унаследует после меня, хотя в десять раз больший негодяй, чем я. А вас в вашем медвежьем углу я давным-давно позабыл, да, по правде говоря, с тех пор, как я тогда отчалил из Флётигена, я никогда вас больше и не вспоминал, вы как исчезли из моей памяти.
Он молчит, с трудом шарит правой рукой, словно левая парализована, по двери с левой стороны, бесшумно опускает ветровое стекло, холодный и сырой воздух окутывает их, женщина рядом с ним - глубоким и дряхлым стариком кажется вдруг совсем молодой.
– Прямо в самой середине колет, - говорит он равнодушным голосом, - боль от груди до самого подбородка. А в левой руке от плеча до кончиков пальцев.
Он умолкает, женщина рядом с ним сидит неподвижно, он даже не уверен, слышала ли она его.
– А потом меня хватил инфаркт, - продолжает Лачер, - не так сильно, как сейчас, но тоже достаточно крепко. И пока я неделями валялся в постели, у меня вдруг всплыла перед глазами деревня, не то чтобы кто-то один, а вообще деревня. Собственно, даже вот этот лес. Тогда я навел справки, впервые с тех пор повидал швейцарского консула. Потом прилетел в Цюрих и снял с одного из своих конто в банке четырнадцать миллионов.
Он задумывается.
– От доброты, пожалуй. Хотел вам как-то помочь встать на ноги, ну что такое четырнадцать миллионов? Но стоило трактирщику сказать, что ты была тогда от меня беременна, как меня вновь охватила бешеная злоба, и я поставил условие - тебе оно известно - убить Мани. Собственно, им следовало бы убить тебя, но настолько моей злости опять же не хватало, вот и пришлось отдуваться за все Мани, а сейчас, когда вспоминаю тот вечер в "Медведе", я даже и не уверен, а была ли злость-то? Может, меня просто вновь обуяла нечеловеческая жажда жизни, тогда понятно и мое условие, потому что, пока хочется жить, хочется и убивать, не одними же юбками исчерпывается интерес к жизни - кто там только не перебывал у меня наверху за эти десять дней в моей постели, чтоб урвать одну или несколько тысчонок, а мне было совершенно наплевать, как наплевать и на то, кого они там убили. Могли убить кого угодно вместо Мани, я все равно на труп не смотрел, и если бы они даже никого не убили, я бы и так отдал им эти деньги.