Лунный бархат
Шрифт:
— Почему это?
— А потому. Дурят пролетария, подачки кидают, чтоб революционный дух перебить, врут, мол, народная власть — а власть эта самая продажная, хуже Керенского.
Марат загорелся от собственных слов, темные глаза тлели красными углями, он подобрался и сощурился — и Кэт поняла, что на бандита он вовсе не похож. Он крупнее и серьезнее. Он понимает что-то такое, о чем путано треплются по телевизору — одинокий борец с огромной неправдой, а не тряпка в нафталине, как все эти из найт-клуба.
— Вот взять тебя. Будь ты какой-нибудь
— Нет, солнышко.
— Или взять этих, бархатных. Сукины ведь дети, стервь закордонная в голубых подштанниках — чуть что не по ним, так и морду на сторону: «Ах, мол, ах, как вы неизящны». А самих бы — через одного в расход. Нашлось бы за что, вот нюхом чую — нашлось бы.
Марат повернулся к Кэт, обхватил ее за талию, наклонился, чтобы заглянуть в лицо — и у нее захватило дух. Ни один из ее знакомых мужчин не смотрел так, никто не прикасался к ее талии так — как пожимают руку. Ее захватила и понесла волна восхищения и благодарности.
— Ты все правильно говоришь, Маратик, — прошептала Кэт нежно.
— Ты — сознательная девочка, — почти так же нежно и убежденно, глядя ей в лицо, сказал Марат. — Ты — блядь, но душа у тебя не продажная, настоящая революционная душа. Я совсем один здесь. Погано мне. Никому верить нельзя — все буржуазная блевотина. Зайдешь в «Лунный бархат» этот, в шалман этот поганый — а слово сказать не с кем, с души воротит. А нынешние и вовсе мразь, купи-продай, нэпманы трепаные… И чтобы по-настоящему — ни с кем я не говорил уж лет двадцать, Кать.
Кэт дернулась вперед, прижалась щекой к скользкой замерзшей коже его куртки. Ей хотелось расплакаться от жалости, сказать Марату, что она со всем-всем согласна, что ей вполне можно верить — и демон понял без слов. Обозначенные объятия превратились в настоящие. Кэт привстала на цыпочки, чтобы поцеловать Марата в холодную щеку. До губ как-то не дошло — целоваться взасос показалось неприличным.
— Ах ты, Катька, Катька, товарищ в юбке, — пробормотал Марат со смущенной ухмылкой. — И где ж ты, Катька, до сей поры-то гуляла?
— Я тебя буду так любить, — шепнула Кэт, задыхаясь.
— Вот это брось. Любви никакой не имеется. Все это враки, буржуазный предрассудок — с дури и с жиру. Есть только, знаешь, половое влечение и боевое товарищество. Давай без вранья, Кать?
И в этом тоже он был прав. Кэт истово кивнула. Ей-то уж довелось наслушаться слюнявых разговоров о любви перед тем, как лечь в постель, она до отвала нахлебалась признаний вперемежку с соплями — и все всегда кончалось ничем. Кэт так привыкла к шаблонному мужскому вранью, что даже грубоватая, отдающая цинизмом правда Марата произвела впечатление надежности и чистоты.
— А с товарищем — можно? — спросила она, счастливо улыбаясь.
— Что — можно! Нужно! Ну ты и девчоночка — зефир с марципаном!
Они стояли на набережной, смотрели на исчерна-желтый лед, по которому летел ветер с залива, и разговаривали о собственной смерти.
— Предательство это было, товарищ, — рассказывал Марат, опустив глаза, — Одно слово — такая подлость, что и вспомнить мерзко. Аристократка одна… Графиня Ганская бывшая. Сволочь поганая. «Я, говорит, Марат, вас исключительно полюбила за темный шарм и за то, говорит, что мы служим одним богам». Никаким таким богам я в жизни не служил — даже мальчишкой в церковь не ходил, Кать, потому что обмана не признаю. У Карла Маркса все объясняется обстоятельно, только о вампирах он ничего не знал.
— Ты ее любил, да?
— Любил-убил… Она ж вампирка была, гадина, а я — простой человек, хоть и партийный. Мучила меня, мучила… Товарищи спрашивают: «Ты, Марат, черт тебя знает, болеешь, что ли? Морда бледная и жрать не просишь», — а я на их заботу ничего и сказать не могу. Не поверят, думаю. Думаю, решат, что увлекаюсь этой поповской метафизикой. Она смеялась, сука такая…
— Бедный ты, бедный…
— Так и помер. Похороны организовали, честь по чести. Ну, правда, потом я еще поработал на атакующий класс, по ночам. Все одно, в чека работа все больше по ночам шла.
— В че-ка-а?!
— А то. Искореняли чуждую сволочь огнем, так сказать, и мечом. Я еще долго на народ проработал. Потом уже в НКВД, правда, там не особо распространялись, кто я и что я. Умные были. Быстро сообрази ли, что меня списывать рано.
— А графиня?
— А чего — графиня… С такими надо коротко, четко, чтобы сразу покончить. Чтобы больше не вредили, гады. Заказал серебряную обойму. Свидание назначил. Шесть пуль. Потом керосином облил и спичку бросил. Прощай, любимая.
— Вот я бы тоже…
— Что «тоже»?
И Кэт неожиданно расплакалась. Слезы застывали на лице стеклянными дорожками, бисером сыпались с ресниц, она цеплялась за руки Марата, заглядывала в его глаза, где тлел темный кровавый огонь — и торопливо, сбивчиво рассказывала о бандитах, Тимуре, убитой Галке, своей боли, своем страхе… Марат слушал по-прежнему серьезно и внимательно, его лицо окаменело, как гипсовая посмертная маска. Потом вытащил мятую пачку «Беломора», спички, мастерски закурил на ветру и коротко сказал:
— Пошли.
— Куда?
— К Тимуру твоему. Потолкуем.
Тачку, как выразился Марат, «таксо», поймать все же пришлось — Тимур жил в новостройках. У водилы тоже сделалось странное лицо, но он ничего не сказал. Выходя из машины Марат молча бросил ему зеленую бумажку.
Кэт вспорхнула по лестнице с изяществом бывшей графини и скоростью боевого товарища. Месть грела ее изнутри, как кофе с коньяком. Марат коротко и сильно нажал на звонок, но раздалась переливчатая трель электрической пташки. За дверью долго возились, точка глазка засветилась живым огоньком, потемнела, снова засветилась.