Лунный лик. Рассказы южных морей
Шрифт:
Он встал, сердечно потряс мою руку и опорожнил свой туго набитый портсигар. Я убрал новые сигары и продолжал попыхивать старой.
«Вы подойдете! — радостно заявил он и указал на мою работу. — Эта дрянь — наш первый выстрел. С вашей помощью мы состряпаем еще много таких выстрелов. Знаете, такого человека, как вы, я ищу уже много лет. Идемте к издателю. — Я отрицательно покачал головой. — Ну же, идем, — настаивал он. — Без глупостей! Вы необходимы Cowbell'ю, он давно жаждет вас, ищет повсюду и не будет знать покоя, пока вы не будете принадлежать ему».
Спустя только полчаса Спарго сдался.
«Но помните, — сказал он, — что всегда, когда бы вы ни обратились ко мне, я приму вас и выдам вам дукаты».
Я поблагодарил его и попросил сейчас же выдать мне гонорар за работу. Узнав, что гонорар выдается
Я намеревался сунуть церберу пять долларов, но, к моему удивлению, он наотрез отказался. Тогда я схватил его за шиворот, выбил из него то небольшое количество духа, которое еще было в нем, согнул его пополам и опустил в его карманы две монеты в пять долларов, но только лифт тронулся, как обе монеты покатились за мной вдогонку.
Не успел я завернуть за угол, как за плечом моим раздался голос:
«Здорово, бродяга! Куда?»
Это был Чи-Слим, с которым я однажды встретился, когда был сброшен с парохода в Джэконсвилле.
Тут с губ Лейса заструился жаргонный поток, и я остановил его.
— Ах да! — весело воскликнул он. — Я и забыл, что вы не знаете нашего жаргона. Одним словом, Слим рассказал мне, что за городом находятся наши парни. Мы и пошли туда. Приняли меня очень хорошо и даже решили все вместе немедленно собрать милостыню и после годичной разлуки со мной должным образом почтить мое возвращение. Но я, ни слова не говоря, выкинул свою выручку, и Слим немедленно пошел за напитками. Удивительно, какое количество вина можно купить на тридцать долларов, и не менее удивительно то, какое количество вина могут выпить двадцать молодцов. Это была замечательная, величественная оргия под открытым небом. В качестве этюда примитивной животности это собрание преступников и бродяг было верхом совершенства. Для меня в пьяном человеке всегда есть что-то чарующее, и будь я президентом Соединенных Штатов, я непременно учредил бы «Общедоступные курсы практического пьянства». Они имели бы большой успех, уверяю вас.
Но к делу! В результате оргии на следующий день рано утром всю нашу шайку схватили и отвезли в тюрьму. После завтрака, часов в десять, нас выстроили всех в ряд в присутствии судьи в пурпурной мантии, с крючковатым носом и блестящими бисерными глазами. Словом, перед Соль-Гленгартом.
«Джон Амброз», — вызвал клерк, и Чи-Слим поднялся, продемонстрировав опытность бывалого человека.
«Бродяга, Ваша честь», — сказал судебный пристав, и его честь, не удостоив подсудимого даже взглядом, проронил: «Десять дней», и Чи-Слим сел.
Разбирательство пошло дальше с однообразием и монотонностью часового механизма: пятнадцать секунд на человека, четыре человека в минуту! Грязные лица поднимались и тотчас же, как марионетки, опускались. Клерк называл фамилию, пристав — вину, судья — приговор, и человек садился. Ну да, просто? И превосходно.
«Л. К. Рандольф!» — вызвал клерк.
Я встал, но в процессе судопроизводства произошла заминка. Клерк что-то шепнул судье, а пристав улыбнулся.
«Если не ошибаюсь, мистер Рандольф, вы — журналист», — сладко сказал его честь.
Я очень удивился его заявлению, ибо в перипетиях последнего вечера и утра я совершенно забыл про Cowbell, а теперь увидел себя на краю пропасти, которую сам себе вырыл.
«Это мое личное дело, ваша честь».
«Вы, очевидно, очень интересуетесь местными делами, — сказал он и взял в руки Gowbell. — Колорит хорош, безусловно, — пояснил он, одобрительно подмигнув глазом, — картина сделана великолепно и широкими мазками. Предполагаю, что судью, которого вы так хорошо обрисовали, вы взяли из жизни?»
«Не могу сказать, ваша честь! Это, собственно говоря, интуиция. Я просто намечал тип, как он мне представлялся».
«Но все-таки, сэр, местный колорит безусловно имеется», — продолжал он.
«Несколько ниже», — объяснил я.
«Значит, судья не взят из жизни?»
«О, нет», — смело заявил я.
«А могу осведомиться, сколько вы получили за эту работу?»
«Тридцать долларов, ваша честь».
«Гм, хорошо! — И его тон резко переменился. — Имейте в виду, молодой человек, что местный колорит — вещь очень дурная, а потому приговариваю вас к тридцати дням заключения, что при вашем желании могу
«Увы! Я истратил все свои деньги, кутнул вчера».
«И еще тридцать дней за неразумную трату заработка. Следующий!» — обратился он к клерку.
Лейс чиркнул спичкой, зажег потухшую сигару и раскрыл лежащую на коленях книгу:
— Возвращаясь к нашему разговору, хочу спросить тебя, Анак, не находишь ли ты, что, хотя Лориа к вопросу о раздвоении личности подходит с большой осторожностью, тем не менее он упускает из виду один весьма важный факт, а именно…
— Да, — сказал я рассеянно, — да!
Любимцы Мидаса
Уэд Этчелер умер — покончил самоубийством. Было бы неправдой сказать, что его смерть явилась полной неожиданностью для той небольшой компании, в которой он чаще всего бывал. И при всем том, мы, наиболее близкие его друзья, никак не ожидали такого трагического конца. До известной степени можно допустить, что мы были подготовлены к этому какими-то, на первый взгляд, непонятными, подсознательными обстоятельствами.
До того, как случилась эта смерть, сама мысль об ее возможности была бесконечно далека для нас, но в ту самую минуту, когда мы узнали, что Уэд Этчелер умер, нам показалось, что мы уже очень давно ждали его кончины и были уверены, что иначе и не могло быть. Так сказать, методом обратного анализа, вспомнив его тяжелое душевное состояние, мы легко объяснили себе этот факт. Я пишу «тяжелое душевное состояние» и подчеркиваю это выражение. Молодой, красивый, вполне обеспеченный материально, как правая рука известного магната «короля трамвая» Эбена Хэля, Уэд Этчелер, казалось бы, ни на что в общем не мог жаловаться. И, тем не менее, мы видели, как под воздействием какого-то неведомого и всепоглощающего горя его гладкий, чистый лоб избороздили морщины. Мы видели также, как его густые, черные кудри поредели и посеребрились, словно молодые побеги под палящим солнцем в засуху. Никто из нас не мог забыть того, как посреди самого буйного веселья, которого в последнее время он все чаще и все более жадно искал, — никто, повторяю, не мог забыть, как им вдруг овладевали глубокая рассеянность и мрачное настроение. В такие минуты, когда наши шалости доходили до апогея, внезапно, без всякой видимой причины, глаза его тускнели, лоб прорезали морщины, а лицо судорожно подергивалось от невыносимых нравственных мук… Он стискивал руки и, казалось, на краю пропасти боролся с какой-то неведомой нам опасностью.
Он никогда не говорил нам о своем горе; мы же были достаточно корректны и не расспрашивали его. Но все равно это ничего бы не прояснило. Если бы даже он поделился с нами своей тревогой, если бы даже мы знали все, ни наша помощь, ни наши силы не отвратили бы страшных событий.
С тех пор, как умер Эбен Хэль, при котором он состоял в качестве доверенного и ответственного секретаря (кроме того, приемного сына и полноправного компаньона!), он не появлялся больше в нашей компании. Как я узнал теперь, он перестал встречаться с нами вовсе не потому, что ему разонравилось наше общество. Нет! Его горе было так велико, что он просто боялся нарушить наше веселое и радостное настроение и, с другой стороны, не был уверен в том, что найдет у нас утешение. В то время мы ничего не знали, ничего не понимали, так как было обнародовано завещание Эбена Хэля, который назначил Уэда единственным наследником своего многомиллионного богатства и в специальном примечании оговорил, что право Уэда распоряжаться им абсолютно ничем не ограничивается. Родственники покойного не получили ни единого цента наличными и ни единой акции. Что же касается семьи, то Эбен Хэль указал в завещании, что Уэду Этчелеру предоставляется неограниченное право выдавать вдове и сиротам любые суммы и в любые сроки по своему усмотрению. Все это было бы еще понятно, если бы семья покойного считалась неблагополучной или сыновья вели себя неподобающе в обществе. При подобных обстоятельствах в этом бессмысленном завещании можно было бы отыскать хоть крохотный проблеск разума. Но семейное счастье Эбена Хэля вошло у нас в поговорку, и много пришлось бы потрудиться тому чудаку, который пожелал бы найти более здоровое, чистое и прекрасное поколение, чем его сыновья и дочери… Если бы еще его жена… Но кто же не знает, что эту редкую женщину мы любовно называли «мать Гракхов».