Лунный нетопырь
Шрифт:
— А чем я мог заполнить свою жизнь, как не игрой? Она глубоко вздохнула и пожалела, что в темноте он не видит выражения ее лица. Он еще называет это жизнью!
— Хотя ты не позволял мне следовать за собой (теперь-то я понимаю, почему), я называла тебя рыцарем, с которым мы вместе идем одним путем — лунной дорогой… Оказывается, ты лгал мне. Лгал каждую нашу встречу. Рыцарь.
— Ты сама виновата, Монсени — вспомни, как ты отказалась стать моей ниладой.
— Очередной? Благодарю за честь.
До нее донесся негромкий смех — совсем человеческий. Почти счастливый.
— Вот
— До сих пор не могу понять, почему. Не в обычаях полновластных деспотов терять то, что однажды попало им в руки.
— Я отпустил тебя, но, как видишь, не потерял, потому что никому не дано покинуть и позабыть меня. Я терпеливо ждал, кого ты выберешь — бродягу Горона или всемогущего Нетопыря. И, клянусь лунным лучом и солнечной тенью, как ни безудержно было желание обладать тобой, но каждую нашу встречу я делал все, что в моих силах, чтобы затруднить и отсрочить миг твоего выбора.
— Боялся меня разочаровать?
— Ну что ты, маленькая моя, — снисходительно усмехнулся он. — Просто это было самой острой, самой упоительной игрой в моей жизни!
Если бы ее не окутывала темнота, Сэнни решила бы, что у нее потемнело в глазах. Так значит, он играл! Играл с ней, как лисица играет с мелкой добычей. Мышковал. А теперь вот так взял и признался в этом, стоя к ней задом и свесив голову вниз.
— Обернись ко мне! — крикнула она в бешенстве. — Я хочу видеть твое лицо!
Он медленно повернулся, и блеклое пятно замаячило перед нею где-то в трех шагах.
— Чтобы увидеть мое лицо, Монсени, тебе достаточно закрыть глаза и вспомнить, как ты лежала на моих руках, когда я нес тебя в беззвездной вышине лунной ночи… — прозвучал завораживающий голос, и она чуть было не вскинула ладони, чтобы заслонить всевидящие кристаллы на своем обруче.
Но она знала, что это не вытравит из ее памяти каждую черточку его проклятого, немыслимо прекрасного лица, и вместо готовности к немедленной и вполне обоснованной мести ее неодолимо заполоняла совсем иная жажда: все ее существо, переполненное воскреснувшей болью (кроме разума — но что он мог в этой темноте, набухающей сладострастным полуденным зноем?), неукротимо стремилось к еще горшей пытке — смертному мучительству его беспощадных губ и рук; и не в одном из пепельных замков — прямо здесь, чтобы осколки камня и сухие веточки лишайника впивались в спину…
Оказывается, что-то еще не утратило подчиненности рассудку — рука, медленно вытянувшая из-за пояса пригревшийся десинтор. Негромкий хлопок, направленный вниз, под ноги, и вот уже но сухому лишайнику зазмеились торопливые солнечные язычки, отмечая свой путь треском и искрами. Их света было недостаточно даже для того, чтобы рассеять тьму над верхушкой холма, но изумленный Горон наклонил голову, разглядывая это рукотворное чудо, и жаркие похотливые блики побежали по его лицу, высвечивая каждую черточку:
— Молния! А, так ты — дитя маггиров. Но тогда, клянусь бессмертием моих крыльев, ты еще желаннее!
Кажется, она застонала. Нет, не на камни — прямо на этот ковровый огонь…
— Горон! — хрипло
Жаркая, угарная тишина — даже лишайник в огне, разделявшем их, перестал трещать. А ты-то что молчишь, неслышимый мой? Где твои осточертевшие советы и подсказки? Онемел.
— Ну и каково же тебе теперь одному, без крыльев? Или не веришь?
Но Горон поверил. Поверил с полуслова. И хотя ни одна черточка, ни одна ресница не дрогнули, выдает страшный, нечеловеческий черный свет, льющийся из глаз. Это боль. Это плата за игру.
Мало. Мало! Мало!!!
— А теперь посмотри на меня, бескрылый Горон. Посмотри… и возьми, если сможешь!
Он был Гороном, прежним Гороном, потому что, не дав себе ни доли секунды на раздумье, он бросился вперед так стремительно, словно за плечами развернулись утраченные крылья — и она полетела навстречу ему прямо через огонь…
Нет. Не через огонь. Через ничто.
Чтобы упасть на стылую прибрежную гальку Игуаны.
Она осторожно забралась под одеяло, радуясь благодатной ширине постели, которая позволяла ей вытянуться, не касаясь мирно посапывающего супруга. Только бы успеть согреться прежде, чем Юрг проснется и обнаружит ее — мокрую, промерзшую до того, что пришлось вцепиться зубами в угол подушки, чтобы они не стучали. Не по-летнему пронизывающий дождь, под которым она остервенело срывала с себя клочья сиреневого платья, смыл с нее все невестийское наваждение столь основательно, что заледенил ее до самых костей — а может, и их тоже.
Согреться и поспать. Поспать, чтобы ничего не помнить. Хоть чуточку. Только до восхода солнца. Ведь двое суток почти без сна (полудрема, а скорее полунаваждение прошлой ночью не в счет)… А что, если солнце уже встало? За такими тучищами не разглядишь. И о чем только здешний королек-чародей, всех стихий повелитель, думает? Хотя известно, о чем: о своем хрустальном шаре. Тоже мне утеха старости. Вот папенька, не в пример ему, до сих пор по фрейлинским покоям шастает… Ой!
Она выскочила из постели, и теперь ее затрясло уже по-настоящему: в мерном стуке дождя она не слышала больше дыхания мужа.
Подрёмник.
Она совсем забыла про ведовскую Паяннину травку!
Запустить руку под подушку и отшвырнуть слипшийся травяной комок в огненную солнечную помойку было секундным делом. Прислушалась…
Да ничего страшного, показалось. Дышит. Вот и глаза сразу открыл:
— Кто рано встает…
— Тому Паянна подает, — хорошо еще, что он не догадывается, какое пришлось сделать над собой усилие, чтобы голос не дрожал.
— Типун тебе на язык, солнышко ты мое босоногое — спозаранку да про эту бегемотиху! А ты-то что поднялась? Весь табор спит, без задних ног притом.