Луноцвет
Шрифт:
Ушаков неохотно кивнул.
Парни сели, натянутые, осторожные, и быстро переглянулись. Вероятней всего, их смутил желто-черный канадский значок против атомной бомбы на лацкане пиджака Ушакова — дар Эрика «русскому ветерану». Они долго рассматривали его, пытаясь прочесть идущую вкруговую неясную надпись.
— Do you speak English? [21] — спросил один, наклоняясь к плечу Ушакова и приятельски улыбаясь.
Ушаков отрицательно покачал головой.
Тот смущенно, неловко пожал плечами.
21
— Говорите
Они быстро заговорили между собой о том, что им выбрать на ужин, окликнули официантку. Та тотчас же принесла два бифштекса и две бутылки прозрачного, светлого «Саппоро».
— Хорошее у них пиво, — сказал один, сидящий напротив, пригубливая бокал и медленно втягивая в себя золотистую ароматную жидкость.
— Да, этого у них не отнять, — ответил другой сосед Ушакова.
Николай Николаевич отвернулся и глянул в окно. Хорошая, черт возьми, фраза! Наверное, лучшей и не придумаешь, хоть думай, всю жизнь. Вся их логика здесь, и личная и государственная, и все понимание мира, весь смысл отношений… А главное, этот парень, видать, и сам не понял того, что сказал! Отнимать они ловко умеют!
Он глядел на их длинные, с вытянутыми подбородками, мясистые лица, на руки в веснушках, удивляясь тому, что в них так до обидного все понятно и просто. Большерукие и большеногие, аккуратные, чистые, потягивающие не спеша свое светлое пиво, они вовсе не походили на мучителей и убийц. Нет, совсем ничего в них злодейского не было, просто добрые, благовоспитанные, с детства закормленные витаминами, здоровенные парни. А ведь кто-то из них жег деревни напалмом, убивал, убивал… А иначе за что же тогда ордена?
Он сидел рядом с ними плечом к плечу, ел такой же бифштекс, пил такое же пиво, которое принесла ему та же самая официантка, но не мог не смотреть и не думать об их орденах. Да, в общем итоге все в жизни определялось вот этим одним: в кого и зачем этот рыжий стрелял?
Он вспомнил Германию в сорок пятом, ледяную, апрельскую Эльбу — и веселые, дружелюбные лица союзников.
Ушаков отпил пива.
Он сейчас вдруг подумал, что девушка-официантка вполне могла быть участницей того митинга в Хиросиме против атомной бомбы и войны во Вьетнаме, а сейчас она вежливо улыбается, подавая двум этим убийцам холодное, свежее «Саппоро», и приветливо кланяется, меняя их доллары при расплате: «Сэнк ю… Сэнк ю…» По-английски, не по-японски, чтобы поняли сразу всю ее бесконечную благодарность.
Сложен мир. И запутан. Самими людьми.
Поезд мчался, едва останавливаясь на минуту у длинных, уставленных магазинчиками перронов, мелькали фигуры входящих и выходящих, потом опять слышались грохот и лязг колес и сцеплений, басовитые, долгие, рождающие чувство тревоги гудки перед вылетом из туннелей.
Ушаков закурил сигарету. Он глянул в окно, чтоб не видеть сидящих с ним рядом, но в черной почти лакированной, скользкой поверхности увидел опять лишь себя и этих парней, в военных рубахах с разноцветными планками от орденов.
Расплатившись за ужин, американцы не спешили уйти. Они тоже торжественно, отдыхая, закурили, с улыбкой поглядывая на Ушакова; может быть, уже поняли, почему он молчал. Что такое молчание означает отнюдь не согласие с ними, а полнейшее неприятие их самих
Но, однако же, несмотря ни на что, им хотелось общения с человеком.
Добродушие и самодовольство распирали им грудь.
Они жаждали счастья после сытной еды: улыбки, внимания со стороны Ушакова, их соседа по столику.
Что ж, он, Ушаков, возможно, и заговорил бы с ними, но какая-то новая необъявленная война уже шла, продолжалась. Та бомба, затмившая небо в Хиросиме и Нагасаки в сорок пятом году, к сожалению, была предназначена для устрашения не одних лишь японцев, она обещала ту же самую гибель, те же самые муки и многим другим. Она разделяла… И эхо ее гигантского взрыва сейчас отдавалось в Хайфоне, Ханое…
От Эльбы к Меконгу — какой странный путь!
Докурив сигарету, сидящие за столом сотрапезники Ушакова встали разом, как по команде, и, бросив последний свой сожалеющий, дружеский взгляд, пошли по проходу, высокие, добродушные, сытые, трезвые, готовые тотчас же улыбнуться в ответ любой встречной улыбке и несколько удивленные, что здесь не встречают ее.
И тут Николай Николаевич почему-то смальчишничал.
Он кивнул проходящей за ними молоденькой официантке и сказал по-английски:
— Принесите, пожалуйста, счет и кофе…
И встретил усмешкой их взгляд, растерянный, изумленный.
Выпив кофе, уже в одиночестве, в опустевшем вагоне, он глядел за окно, чуть покачиваясь в такт движения поезда. Там, за черным зеркальным стеклом, пробегала ночная, не спящая, фантастическая Япония, золотая, зеленая небольшая страна. Разве он распознал за поездку, какая она? Нет, конечно. Скорее всего, как Юкико Ито с келоидами на плече под шелковым кимоно.
Да, Юкико-сан непременно с солдатами бы заговорила и попробовала их убедить, а он почему-то не сделал такой попытки.
«Интересно, почему эти двое мне сейчас улыбались? — размышлял Ушаков. — А если бы они знали, что я коммунист?»
21
Сейчас за окном снег, мороз, а мне вспоминается мой родной город. Небольшие двухэтажные и трехэтажные ломики, дворы в зарослях белой сирени, собаки, лошади, большой рыжий петух, распевающий по утрам в соседнем дворе, и я с ведрами иду на Кольцовскую к водоразборной колонке. Ведра очень большие, тяжелые, а руки мои еще тонкие, слабые, но я наливаю до самых краев и быстро иду назад, к дому, и только у самых ворот останавливаюсь, даю отдых рукам. Вода ледяная, она густо выплескивается мне на ноги, растекается по земле, в теплой серой пыли тугими мохнатыми серыми шариками.
Нет, не часто я езжу на родину.
Но когда приезжаю, я подолгу стою над родною рекой. Тот же памятник Петру Первому в гуще темных деревьев, те же стаи грачей с криком носятся над домами, над прибрежною полосой запыленного и задымленного речного песка.
Там, где некогда было широкое поле, сейчас красновато поблескивают в свете позднего солнца широкие окна домов. Бурой, желтой, коричнево-серой спиралью поднимается дым от заводов и плывет над домами, над всем этим новым, промышленным Левобережьем, уже явно соперничающим со старым городом, изначальным, седым, привольно раскинувшимся по крутому правому берегу со своими садами, церквами и остатками древних зданий и всем тем, что когда-то казалось мне самым важным и самым единственным, самым нужным на свете.