Лужок черного лебедя (Блэк Свон Грин)
Шрифт:
— Тогда мне останется только повеситься.
— Пфффф! Элиот Боливар, он пускай вешается. Вы, вы должны писать. Если вы по-прежнему боитесь публиковать под своим именем, лучше вовсе не публиковать. Но поэзия выносливей, чем вы думаете. Много лет я помогала в «Международной амнистии»…
(Джулия часто про них распинается.)
— Поэты выживали в лагерях, в карцерах, в пыточных камерах. Даже в этой унылой дыре на Ла-Манше живут и работают поэты… Хламсгейт… нет, как же ее, у чертей, все время забываю… — Она постучала себя костяшками пальцев по лбу, чтобы вытряхнуть зацепившееся имя. — Рамсгейт!
— А эта музыка, которая играла, когда я вошел. Это ваш папа написал? Очень красивая. Я не знал, что бывает такая музыка.
— Это секстет Роберта Фробишера. Он был секретарем, ассистентом моего отца, когда отец стал слишком стар, слеп, слаб, чтобы держать перо.
— Я посмотрел статью про Вивиана Эйрса в энциклопедии «Британника» в школе.
— Да? И как же этот почтенный источник отдает должное моему отцу?
Статья была короткая, так что я выучил ее наизусть.
— «Британский композитор, родился в 1870 году в Йоркшире, умер в 1932 году в Неербеке (Бельгия). Самые известные сочинения: „Вариации на тему матрешки“, „Untergehen Violinkonzert“ и „Tottenvogel“»…
— Die TODtenvogel! TODtenvogel!
— Извините. «Завоевавший уважение европейских музыкальных критиков своего времени, Эйрс теперь почти забыт, и о нем упоминают лишь в сносках к музыке двадцатого века».
— И это всё?
Я думал, это ее впечатлит.
— Величественный панегирик, — она произнесла это голосом плоским, как стакан выдохшейся кока-колы.
— Но, должно быть, это круто, когда у тебя отец композитор.
Я неподвижно держал зажигалку с драконом, пока мадам Кроммелинк погружала кончик сигареты в пламя.
— Он создал великую несчастность для моей матери, — она затянулась и выдохнула трепещущий листьями дымный саженец. — Даже сегодня простить трудно. В вашем возрасте я училась в школе в Брюгге и видела отца только по выходным. У него были его болезнь, его музыка, и мы не сообщались. После похорон я хотела задать ему одну тысячу вопросов. Слишком поздно. Старая история. Рядом с вашей головой — фотографический альбом. Да, этот. Передайте его.
Девушка, ровесница Джулии, сидела на пони под большим деревом — еще до той эпохи, когда изобрели цвет. На щеку падала вьющаяся прядь волос. Бедра сжимали бока пони.
— Боже, какая красивая, — подумал я вслух.
— Да. Что бы такое ни была красота, в те годы я владела ею. Или она мной.
— Вы? — я, пораженный, сравнил мадам Кроммелинк с девушкой на фото. — Извините.
— Ваша привычка к этому слову вредит осанке. Нефертити была моим лучшим пони. Я вверила ее Дондтам — Дондты были друзья нашей семьи — когда мы с Григуаром бежали в Швецию, семь, восемь лет после этой фотографии. Дондты погибли в сорок втором году, во время фашистской оккупации. Вы полагаете, они были в Сопротивлении? Нет, это все спортивный автомобиль Морти Дондта. Тормоза отказали, бум. Судьбы Нефертити я не знаю. Клей, колбаса, бифштексы для черного рынка, для цыган, для офицеров СС, если быть реалистом. Этот
— Он все еще принадлежит вам?
— Он больше не существует. Немцы построили аэродром на том месте, где вы смотрите, поэтому британцы, американцы… — она рукой изобразила «бум». — Камни, воронки, грязь. Сейчас там маленькие коробочки домов, бензиновая заправка, супермаркет. Наш дом, кто прожил полтысячелетия, ныне существует лишь в нескольких старых головах. И на нескольких старых фотографиях. Моя мудрая подруга Сьюзен однажды написала: «Фотографии делают срез момента и замораживают его, и потому свидетельствуют о том, как беспощадно плавится время».
Мадам Кроммелинк разглядывала девушку, которой была когда-то, и стряхивала пепел с сигареты.
Через пару дворов забрехала от скуки собака.
Жених и невеста позируют у стены каменистой часовни. Судя по голым веткам, это зима. Тонкие губы жениха словно говорят: «Смотрите, что у меня есть». Цилиндр, трость, он наполовину лиса. Но невеста — наполовину львица. Ее улыбка — это идея улыбки. Она знает больше о новом муже, чем он о ней. Над дверями церкви каменная дама глядит на каменного рыцаря. Люди из плоти и крови на фотографиях смотрят в объектив, а вот каменные люди смотрят сквозь объектив прямо на тебя.
— Мои производители, — объявила мадам Кроммелинк.
— Ваши родители? Они были приятные люди? — этот вопрос прозвучал глупо.
— Мой отец умер от сифилиса. Ваша энциклопедия про это не говорит. Это не «приятная» смерть. Я рекомендовать ее избегать. Видите ли, эпоха, — это слово вышло у нее как долгий выдох, — была другая. Чувства не выражались так недержательно. Во всяком случае, в нашем классе общества. Моя мать, она была способна на великую привязанность, но и на бурный гнев! Она повелевала всеми, кем хотела. Нет, я не думаю, что ее можно назвать «приятной». Она умерла от аневризмы двумя годами позже.
— Мне очень жаль, — сказал я, как положено (первый раз в жизни).
— То, что она не увидела разрушения Зедельгема, было милосердием, — мадам Кроммелинк приподняла очки, чтобы поближе разглядеть свадебную фотографию. — Как молоды! Когда я гляжу на фотографии, то забываю, в какую сторону идет время — вперед или назад. Нет, когда я гляжу на фотографии, то уже не знаю, существует ли какое-нибудь «вперед» или «назад». Джейсон, мой стакан пуст.
Я налил ей вина, держа бутылку как следует — чтобы видно было этикетку.
— Я никогда не постигала их брака. Его алхимии. А вы?
— Я? Понимаю ли я брак своих родителей?
— Таков мой вопрос.
Я глубоко задумался.
— Я, — Висельник перехватил «никогда», — об этом раньше не задумывался. То есть… мои родители, они просто есть. Наверно, они много спорят, но когда они спорят, они еще и много разговаривают. Они умеют говорить и делать друг другу приятное, когда хотят. Если у мамы день рождения, а папа в отъезде, он всегда заказывает ей цветы в «Интерфлоре». Но папа сейчас почти все выходные работает, из-за рецессии, а мама открывает галерею в Челтнеме. Из-за этого между ними сейчас что-то вроде холодной войны.