Лужок черного лебедя (Блэк Свон Грин)
Шрифт:
Разговаривать с некоторыми людьми — все равно что переходить на более высокие уровни в компьютерной игре.
— Если бы я был больше похож на идеального сына… такого, как в «Маленьком домике в прериях», если бы я был не такой мрачный, тогда, может быть, брак мамы и папы был бы более… — я хотел сказать «солнечным», но Висельник сегодня бдил, — дружелюбным. Джулия, моя… — Висельник хорошенько покуражился надо мной, пока я выговаривал следующее слово, — сестра, она мастерски высмеивает папу. И он это обожает. И еще она умеет подбодрить маму, просто болтая о всякой ерунде.
Когда запинаешься, обычно не до того, чтобы себя жалеть. Но сейчас я уделил себе несколько капель жалости.
— …да и вообще никакие слова не могу выдавить.
Где-то далеко дворецкий включил пылесос.
— Ackkk, — сказала мадам Кроммелинк, — я чересчур любопытная старая ведьма.
— Неправда.
Старая бельгийка пронзила меня взглядом поверх очков.
— Во всяком случае, не всегда.
Молодой пианист сидел на стульчике у пианино в непринужденной позе, улыбался и курил. У него был набриолиненный кок, как у артистов старых фильмов, но он не выглядел нелепым щеголем. Он выглядел как Гэри Дрейк. Гвозди в глазах, волчья ухмылка.
— Знакомьтесь, это Роберт Фробишер.
— Тот самый, который написал ту невероятную музыку? — решил удостовериться я.
— Да, тот самый, который написал ту невероятную музыку. Роберт поклонялся моему отцу. Как апостол, как сын. Их роднила музыкальная эмпатия, который есть более близок, чем эмпатия сексуальная, — последнее слово она произнесла так, как будто в нем нет ничего особенного. — Именно благодаря Роберту мой отец смог завершить свой последний шедевр, «Die Todtenvogel». В Варшаве, в Париже, в Вене на одно краткое лето имя моего отца было восстановлено в славе. О, какая я была ревнивая demoiselle!
— Ревнивая? Почему?
— Мой отец хвалил Роберта без передышки! Так что я вела себя отвратительно. Но такие уважения, эмпатии, что существовали между ними, они весьма воспламеняемы. Дружба — более спокойная вещь. Той зимой Роберт покинул Зедельгем.
— Он вернулся в Англию?
— У Роберта не было дома. Родители лишили его наследства. Он поселил себя в гостинице, в Брюгге. Моя мать запретила мне встречать с ним. Пятьдесят лет назад репутация была важным паспортом. Высокоположенные дамы каждую минуту имели при себе дуэнью. Я и не хотела с ним встречать. Мы с Григуаром были обручены, а Роберт был болезнь в голове. Гений, болезнь, пых-пых, шторм, тишь, как маяк. Маяк в безлюдье. Он затмил бы Бенджамена Бриттена, Оливье Мессиана, их всех. Но, закончив свой «Секстет», он вышиб себе мозги в ванной комнате отеля.
Молодой пианист все так же улыбался.
— Почему он это сделал?
— Разве у самоубийства лишь одна причина? Его отвергла семья? Отчаяние? Перечитался Ницше из библиотеки моего отца? Роберт был одержим темой вечного возвращения, круговорота. Круговорот — в сердце его музыки. Он верил, что мы снова, снова и снова живем одну и ту же жизнь и умираем одной и той же смертью, снова и снова возвращаясь к одной и той же ноте длиной в одну тридцать вторую. К вечности. Или же, — мадам Кроммелинк снова зажгла погасшую сигарету, — можно считать, что во всем виновата девушка.
— Какая девушка?
— Роберт любил глупую девушку. Она не любила его в ответ.
— Значит, он убил себя только потому, что она его не любила?
— Возможно, это было фактором. Насколько большим, насколько малым, может сказать один Роберт.
— Но убить себя… Только из-за девушки…
— Не он был первым. И не он будет последним.
— Боже. А девушка, ну, она об этом знала?
— Конечно! Брюгге есть город, который деревня. Она знала. И уверяю вас, пятьдесят лет спустя совесть у этой девушки все еще болит, как ревматизм. Она заплатила бы любую цену, лишь бы Роберт не умер. Но что она может сделать?
— Вы с ней до сих пор общаетесь?
— Да, нам было бы трудно избежать друг друга, — мадам Кроммелинк не сводила глаз с Роберта Фробишера. — Эта девушка хочет, чтобы я ее простила, прежде чем она умрет. Она умоляет меня: «Мне было восемнадцать лет! Поклонничество Роберта было для меня лишь… лишь лестной игрой! Откуда мне было знать, что голодное сердце сожрет душу? Что оно может убить свое тело?» О, мне ее жаль. Я хочу ее простить. Но вот вам истина.
(Теперь она смотрела на меня.)
— Эта девушка мне омерзительна! Она была мне омерзительна всю мою жизнь, и я не знаю, как прекратить это омерзение.
Когда Джулия меня по-настоящему достает, я клянусь себе, что никогда в жизни не буду больше с ней разговаривать. Но, как правило, к чаю уже забываю об этом.
— Злиться на человека пятьдесят лет — это очень долго.
Мадам Кроммелинк мрачно кивнула:
— Я это не рекомендую.
— А вы не пробовали притвориться, что вы ее простили?
— «Притвориться», — она поглядела в сад, — это не правда.
— Но вы сказали две правдивые вещи, так? Одна — то, что вы ненавидите эту девушку. Другая — то, что вы больше не хотите ее ранить. Если вы решите, что вторая истина важнее первой, можно просто сказать ей, что вы ее простили, даже если на самом деле — нет. Ей хотя бы станет легче. Может, и вам тогда будет легче.
Мадам Кроммелинк мрачно разглядывала свои ладони. Сначала с одной стороны, потом с другой.
— Софистика, — объявила она.
Я не знал, что такое софистика, поэтому молчал в тряпочку.
Где-то далеко дворецкий выключил пылесос.
— Теперь «Секстет» Роберта невозможно купить. Вы можете услышать его музыку лишь по счастливой случайности в домах священников в июльские послеполуденные часы. Это ваш единственный шанс в жизни. Джейсон, вы умеете обращаться с граммофоном?
— Конечно.
— Давайте, Джейсон, послушаем другую сторону.
— Отлично, — я перевернул пластинку. Старые пластинки — толстые, как тарелки.
Проснулся кларнет и затанцевал вокруг скрипки с первой стороны.