Львенок
Шрифт:
— А главное, именно Блюменфельдова! Вот что тут лучше всего!
— Почему? — спросил я.
— Да ведь она, друже, тоже орудие Божие. Как и я, только обстоятельства у нас разные. Оба мы орудия Божьей кары!
Он кричал и совершенно не думал о том, что его могут услышать. С его репутацией Мастера прокола ему все было нипочем. Он мог не притворяться, что придерживается правильных взглядов, потому что после скандала с «Битвой за Брниржов» как-то само собой подразумевалось, что правильных взглядов у него нет. А из-за того, что ритуальные пляски вокруг этого одиозного романа покрыли позором множество людей, никаких оргвыводов в отношении Копанеца не делалось.
— Не понимаю, —
— Твой шеф — та еще антисемитская свинья! — заявил Копанец. — Или, может, ты этого не замечал?
Я вспомнил шефовы слова про евреев. «У них всюду свои люди». «Жиды». Но это же простой треп!
— Ты думаешь?
— Я не думаю. Я знаю, — сказал Копанец. — Неужели ты не в курсе истории его сердечных дел?
— Он женился на дочери издателя…
— Во дурак, да с каких же это пор женитьба имеет отношение к сердечным делам?! — вопросил грубый Копанец. — Так ты, выходит, вообще ничего не знаешь?
Я покачал головой.
— Хотя об этом и правда мало кто знает, — задумчиво произнес Копанец, а потом склонился ко мне и впервые чуть понизил голос. — Я слышал эту историю от Коцоура, а он и Прохазка были до войны друзьями. Как раз из-за этого они и разошлись.
— Да говори ты наконец!
— Эмил был обручен с еврейкой, — сказал Мастер прокола. — Но после пятнадцатого марта тридцать девятого года быстренько от нее отказался. И только потом женился на этой самой издательской дочери.
— Я этого не знал.
— Ну так теперь знаешь, — сказал Копанец. — Она погибла в газовой камере. Эта его невеста. Так что его антисемитизм замешан на нечистой совести.
Мастер прокола сделал добрый глоток из пивной кружки и философски подытожил:
— Радикальные взгляды вообще очень часто объясняются нечистой совестью.
Ужин с Копанецем можно было бы назвать даже приятным, если бы меня не донимали навязчивые мысли о неизвестных подробностях гимнастического вечера. Копанец, обрадованный арестом литературного критика Ранды, так и искрился остроумием. Он подробно познакомил меня со своей половой жизнью, а затем, к моему неудовольствию, хотя и совершенно логично, перекинулся на литературу. Теперь его вообще занимали всего два предмета — женщины и литература. Что ж, слава Богу, что еще и литература. Кое-кого из железногвардейцев не интересовали уже даже женщины. Копанец не мог говорить об этих стариках равнодушно.
— Катаются как сыр в масле, — сетовал он, — а все почему? Да потому, что то, что знают, держат при себе. А ты только вообрази, сколько им разного-всякого известно! Да знай я хоть десятую часть — ну, и таланту бы еще добавить, — точно стал бы вторым Бальзаком! Ты вообще представляешь, кто они такие? — кивнул он на железногвардейцев.
Я выдвинул предположение:
— Придворные шуты?
— Еще чего! — отмахнулся Копанец. — Ведь шут говорил королю прямо в лицо, что он о нем думает. Какие же они шуты? Они обыкновенные шантажисты. Утю-тю-тю, товарищ Крал, заплати нам, а то мы напишем все, что знаем! Вот товарищ Крал и платит.
— Либо затаптывает, — сказал я.
— Либо затаптывает. Но в последнее время этого его топотания как-то не слишком боятся.
— Я бы не стал его недооценивать.
Копанец хитро прищурился.
— Старик, я не недооцениваю. Такое я себе уже как-то раз позволил — перед самым моим скандалом. Потому-то скандал и случился. Я, так сказать, послужил прецедентом. — Он засмеялся и отвлекся на какую-то девчушку, которая почтительно, чуть не в полупоклоне, приближалась к столу железной гвардии с открытым блокнотом в руке. Копанец развернулся следом за ней едва не на сто восемьдесят градусов и выругался: — Проклятье, нет, ты только погляди! Ко мне, небось, не идет! И я скажу тебе, почему! Потому что в самый последний момент меня выкинули из серии открыток «Наши писатели». Вот никто и не знает, как я выгляжу, — закончил он с грустью, завистливо глядя на толстого лауреата Бобра, который с устало-томным видом кинозвезды черкал что-то в блокноте среди розочек. — Красивая! — вздохнул Копанец. — Подойти что ли представиться?
— Кем назовешься? — иронически спросил я. — Прецедентом?
Мои слова вернули его на землю.
— А почему бы и нет? Или я не прецедент? — Он снова выпил и покривился. — Я был первым. И выяснилось, что ничего особо страшного со мной не случилось. Так что остальные теперь могут делать свои собственные попытки.
Официант принес бифштексы, и Копанец с аппетитом принялся за еду. Из-за своего титула он занимал в клубе особое положение. Его бифштекс был больше моего.
— Эх-эх! — вздохнул он задумчиво. — Страшного-то со мной и вправду не случилось — кроме того, что мои опусы разглядывают теперь под микроскопом. И возвращают из-за низкого художественного уровня. — Он помолчал, а потом добавил мрачно: — Самое обидное — это то, что они недалеки от истины. Дерьмо я, вот кто. Но и они тоже. А те, что не дерьмо, еще не пришли.
Не пришли? В моем мозгу всплыла картина — Копанец, страдающий в Стромовском парке над зелеными страницами, столь характерными для девушки, похожей на Веру Фербасову[34]. И еще Цибулова. Не пришли? Они уже стучатся в дверь, старина! Но хорошо информированный товарищ Крал пока не подал в отставку. И еще долго не подаст. Я не доживу. Я усмехнулся. Будем надеяться. Что не доживу.
Копанец в очередной раз вздохнул, сделал глоток.
— Займусь-ка я опять переводом. Или начну писать сказки. В этом жанре у нас нынче расцвет, вот я туда и подамся. Да уж, стоит пропасть придворным шутам, как их место занимают придворные сказочники. — Он снова склонился набок, разглядывая девушку, которая шла обратно с блокнотом, полным автографов, и покачивалась, как сомнамбула. — Да ладно, — повернулся он ко мне. — Нам что ни дай, мы все переварим. Я ведь как говорю: на свободе всегда прожить можно.
Я быстро перевел разговор на другое.
— Слышал, ты ухлестываешь за Блюменфельдовой?
— Она шлюха! — заявил Мастер прокола с полной убежденностью. — Могла бы целое эссе написать про свой специфический вклад в современную чешскую литературу. Хотя у нас его бы все равно не напечатали… Дашка ведь всех отымела, кроме разве что академика Брата, да и тот уцелел только потому, что уже не может. Он это и письменно подтвердил — смотри Академический словарь, статья «Импотенция». А через неделю, — Копанец тронул меня за руку, — через неделю Блюменфельдова отправляется на стажировку в Москву. — Он хохотнул. — Посмотрим, что будет через полгода. Попомни мои слова — всех молодых советских поэтов обуяет любовь к эротике. А может, и кое-кого из среднего поколения.
— Там за это, кажется, по головке не гладят? — тихо спросил я.
— Вот именно, — ответил Копанец почти во весь голос. — Грядущий отстрел молодых стихоплетов будет целиком на совести Даши Блюменфельдовой.
Вера появилась из служебного входа, но не одна, а в окружении стайки подружек и нескольких приятелей третьего пола.
— Привет. Мы идем в «Олимпию». У Иваны сегодня день рождения, — сообщила она мне так, как если бы я был кем-то из этих приятелей.
— Мне надо с тобой поговорить, — пробурчал я голосом изголодавшегося любовника. Вера мастерски изобразила иронию, насмешку и укоризну одновременно: