Львовская гастроль Джимми Хендрикса
Шрифт:
Переставив свой желтый «piaggio» под дерево, он отправился в ближайший бар, на углу улицы. Заказал чашечку кофе, расплатился. Присел у окна.
Как только кофе приятно загорчил на языке, в мысли Рябцева впрыгнули грусть и осознанная жалость к себе. Он ведь еще не старый, а уже никому, кроме своих голубей, не нужен. Руки сильные, голова ясная, ростом — ну не меньше Путина, образованием — тоже. Но при всем при этом, да и при других положительных качествах — угнетающая душу бесполезность собственного существования. Бесполезность, подпитывающаяся смешной пенсией. Нет, он не из тех, кто жалуется на жизнь. Наоборот, раньше ему было приятно думать, что жизнь имеет право жаловаться на него, на капитана Рябцева, потому что не могла тогда жизнь диктовать ему условия! Жизнь пасла задних, она с завистью смотрела в спину Рябцеву, выглядывая из-за угла здания обкома партии. Нет, он не злорадствовал по этому поводу, не взирал на других свысока, не выпячивал свое «Я» так, чтобы это «Я» могли засечь из космоса враждебные
Второй глоток кофе добавил бодрости в его мысли и немного отодвинул грусть. Вспомнились двое друзей-сослуживцев, с которыми он иногда ночью в кабинете слушал конфискованные из международных почтовых отправлений пластинки. Стерео-проигрыватель, сделанный где-то на тайном сибирском военном радиозаводе, мог засунуть за пояс по качеству звука и Sony, и Philips, и Gr"undic. Колонки по пятьдесят ватт ускоряли движение крови по венам и артериям. Тело само становилось музыкальным инструментом. Иван Сухих, человек, телесно полностью соответствовавший своей фамилии и ушедший в отставку полковником, при первых же звуках западного рока менялся лицом, и только теперь, вспоминая это лицо, Рябцев понимал, что выражало оно полную раскрепощенность и независимость, то есть приобретало лицо Вани Сухого выражение свободного западного человека. Правда, как только пластинку снимали с круга, чтобы перевернуть и поставить с другой стороны, лицо коллеги вновь принимало вопросительно-напряженное выражение советского чекиста. Второй сослуживец и коллега по тайной любви к року лицом во время прослушивания «вредоносной» музыки не менялся. Только глаза у Никиты Рюмачова загорались по-особенному и не затухали до последних аккордов. Никита Рюмачов ушел в отставку подполковником, потом стал Мыкытой Рюмачовым, а его сын, Василий, уже в независимой Украине шел на выборы от националистов под фамилией Рюмач. Пути Господни неисповедимы. Будь у него самого, у Рябцева, дети, кем бы они сейчас были? По одну сторону этнического фронта или по другую? Или в тылу? Или в Чехии на заработках?
Рябцев вздохнул, глотнул кофе, посмотрел в окно. Там светило внезапное солнце, и замершие на внешней стороне стекла капли недавнего дождя искрились, преломляя солнечный свет и превращая его в украшение воздуха.
В памяти зазвучала одна из первых песен Джими Хендрикса «Purple Haze» из его первого альбома «Are you experienced?». Давно Рябцев ее не слышал, очень давно. Попробовал усилить память и сделать песню, доносившуюся из прошлого, чуть погромче. Показалось, что получилось. На лице сложилась мягкая, добрая улыбка. И тут же под еще звучащую в памяти песню возник там же рядом образ молодого Алика Олисевича и еще нескольких ребят-хиппи, присмотру над которыми Рябцев посвятил большую, да и можно сказать — лучшую часть своей профессиональной жизни. Ну, это так называлось для начальства. Для себя Рябцев всегда понимал, что он изучает мировые тенденции на примере этих, зараженных мировыми тенденциями, ребят. Правда, и сам он довольно быстро заразился одной из их тенденций — любовью к року и к физическому ощущению свободы, которое вызывалось именно этой вредной, с точки зрения коммунистической идеологии, музыкой. Конечно, даже сама эта песня — «Фиолетовый туман» — была и в действительности вредной, вредной для психического здоровья тех, кто понимал ее слова, ведь песня посвящалась курению травки! И ведь правда, что советская музыка, соответствовавшая идеологии, была куда более «конструктивной» и менее вредной для психики и здоровья. Она, как теперь говорят, помогала выстраиваться в шеренги, маршировать, строить будущее или просто новые коровники. В каждой советской песне слышалась конкретность поставленной авторами задачи. У рок-песен не было конкретики, они вызывали животный инстинкт радости, ощущение свободы, дрожь и внезапность желаний. Человеком, полюбившим такую музыку, управлять было невозможно. Вот и тогда, в конторе, после тайного прослушивания Джими Хендрикса, то ли ради звукового камуфляжа, то ли ради духовно-физического возвращения в нормальное состояние советского человека все они втроем прослушивали пару песен Магомаева или героические песни Иосифа Кобзона. И только потом расходились или по домам, или по заданиям. Втроем они тогда же рассматривали оперативные фотоснимки львовских хиппи и заезжавших к ним братьев по духу. В принципе, и Ваня Сухих, и Никита Рюмачов никакого профессионального отношения к оперативной разработке хиппи не имели, для них всё это было хобби. Но почему же Рябцев всё им рассказывал и показывал?
Рябцев задумался. И, к своей радости, вспомнил, что объединило их троих сначала прослушивание конфискованных пластинок, а только потом уже они заинтересовались теми, до кого не дошли эти почтовые посылки.
— Эх, — вздохнул вслух Рябцев.
И вспомнил, сколько всего не дошло по почте до Алика Олисевича и его друзей. И стало ему горько и стыдно. Но только на несколько мгновений.
«Это не я, это система», — успокоил себя Рябцев.
И вспомнил, как долго не мог решиться и как всё-таки решился недавно выйти к ним и признаться. И конечно, настороженно встретили его ночью на Лычаковском кладбище повзрослевшие, постаревшие, но не изменившиеся хиппи. Да, такую информацию переварить трудно. Трудно, но надо. Для справедливости. А справедливость очень важна для истории. История — высший судья. Это Рябцев знал. У львовских хиппи своя история, у львовского КГБ — своя. Но это не значит, что эти две истории пересекались только на линии идеологического фронта. Везде и всегда были коллаборационисты, сочувствующие, да и просто предатели или слабовольные. О последних думать Рябцеву не хотелось, а вот и себя, и своих двух сослуживцев он считал искренними сочувствующими и в чем-то носителями и вершителями высшей справедливости, вершителями того, что в конце концов в глазах истории позволит даже его бывшую контору — КГБ — красить не одним черным цветом, как это нынче принято. По крайней мере, так ему, Рябцеву, сейчас казалось.
Кофе закончился, но вкус его еще держался на языке. Рябцев прищурился, губы сложились в тонкую напряженную линию.
«Да, я еще в долгу, — подумал он. — Я еще себя не реабилитировал. Но это потом. Я им еще должен кое-что вернуть, и тогда… Тогда они сначала будут в шоке, потом — едва слышимые слова благодарности. Кто же станет громко благодарить бывшего гэбиста, пусть даже если он в каком-то смысле совершил подвиг, а если быть точнее — то предательство служебных интересов? Потом… Потом можно спокойно умирать».
Рябцев представил себе собственные похороны: желтый автобус с черной полосой въезжает в ворота Лычаковского кладбища, открытый гроб с покойником поднимают на плечи высокие и длинноволосые хиппи зрелого возраста. Все — в джинсовой одежде. Среди них первый слева — Алик Олисевич. Рядом с ним Пензель и Игорь Злый. За гробом — несколько постаревших сослуживцев в штатском…
— Может, вам еще кофе? — нарушила размышления Рябцева девушка за барной стойкой.
— Нет, спасибо! — Рябцев поднялся и, нажав на «паузу», остановив свои визуальные фантазии, пошел к выходу.
Доставив себе маленькую кофейную приятность, Рябцев задумался о своих пернатых подопечных. Уже остановившись у мотороллера, позвонил знакомому голубеводу, поинтересовался наличием витаминов. Тот ответил утвердительно, чем помог Рябцеву конкретизировать план на ближайший час.
И поехал Рябцев на своем желтом «piaggio» по мокрому асфальту Сыхова. Мимо многоэтажек и бывших пустырей, на которых выстроились церкви и костелы, мимо торгового центра «Арсен», мимо рынка Санта-Барбара.
Илько Нарижный, для которого голуби были не только хобби, но и маленьким бизнесом, принял Рябцева у себя дома, в двухкомнатной квартирке на пятом этаже.
— Всё свеженькое, даже не распаковывал, — сказал он, разворачивая вчетверо сложенный листок бумаги. — На вот, посмотри!
Рябцев пробежался взглядом по списку названий. Возвратил взгляд на хозяина — сутулого, усатого крепыша лет на десять младше Рябцева.
— А ты что посоветуешь? — спросил.
— Ну, в прошлый раз ты бельгийский витамикс брал… Я его в этот раз не привез. Зато омниформ есть, это то же самое, и тоже бельгийское. У тебя они все здоровые? Клещей нет?
— Здоровые, чего им болеть?!
— Омниформ, короче, а к нему еще форталита и декстротоника, чтобы они зимой спортивную форму не теряли! — более твердо предложил Илько Нарижный.
— А зачем им спортивная форма?! Я их на соревнования не вожу…
— И зря не возишь! Спорт не только людям жизнь продлевает! Выпить хочешь?
Рябцев отрицательно мотнул головой.
— Витамины возьму, а всю остальную чепуху — нет, — решительно сказал он.
Хозяин квартиры кивнул.
Получив в обмен на двести гривен пакет с витаминными добавками для корма, Рябцев попрощался.
День уже клонился к закату. Влажность утяжеляла воздух, вечерила его, закрашивала серым цветом.
Через десять минут бывший капитан уже открывал дверь своей голубятни, заводил внутрь мотороллер, включал свет.
На верху, между первым этажом и голубями, Рябцев сбросил с табуретки газету, уселся. Дальше он уже всё делал сидя, благо руками можно было достать и до маленького столика, за которым они с Аликом недавно неплохо пообщались, и до тумбочки, где стояла посуда и бутылка минералки. Налив себе стакан «Моршинской», Рябцев задумчиво посмотрел вверх. Лампочка светила слабо — аккумулятор нуждался в подзарядке. Но сверху отчетливо доносился бодрый голубиный говор. Рябцев улыбнулся, отпил воды и опустил взгляд на пакетик с голубиными витаминами, лежавший рядом на деревянном полу. Вот он сейчас минут десять отдохнет, воркованье мирное послушает, а потом уже и делом займется: смешает витамины с кормом и угостит своих пернатых приятелей оздоровительным ужином.