Львы и солнце (Преображение России - 14)
Шрифт:
Полезнова удивляло, что говорилось все это здесь, в купе второго класса, что говорили это люди хорошо одетые. Сам он только внимательно слушал и упорно глядел в окно.
Бологовский вокзал - огромное здание - был весь в огнях, когда подъехал поезд. Толчея на нем была, как всегда. Носильщики, буфетчики, официанты все были знакомые и на своих местах.
– Тит, - спросил он извозчика, тоже хорошо знакомого, - ну, как тут у нас, спокойно?
Оправлявший дерюгу на крашеных розвальнях старый Тит даже не понял Полезнова; он все икал и приговаривал:
– Накормила баба груздочками, пропади они пропадом!
К даче ехал он не слободою, а прямиком через озеро, так было втрое ближе. Чтобы говорить с ним о чем-нибудь, говорил Иван Ионыч отдаленно:
– Зря я, кажется, жену свою побеспокою...
На что отзывался Тит, также проявляя работу ума:
– Ничего, что ж... Жена, она... всегда она должна перед мужем...
Дом уже спал, только вверху, в столовой, было видно из-за штор, как будто светилось, да внизу, на кухне, горел огонь. По тому, как около крыльца снег чернел и дымился, Полезнов догадался, что кухарка Федосья только что выплеснула сюда теплые ополоски.
Он даже ворчнул хозяйственно, платя старику почтовыми марками:
– Сколько разов говорил дуре бабе, чтобы около парадного не навозила, нет, она, стерва, все свое!.. Сюда ей, видишь ли, на три шага ближе, чем к помойной яме!
Потом он отворил дверь, запер ее изнутри, поднялся на второй этаж по лестнице, светя иногда зажигалкой, и, когда вошел в столовую, не сразу сообразил, что такое было перед глазами, потому что племянник его Сенька малый лет двадцати трех, сильно хромой, почему и не взятый на службу, помогавший ему закупать овес и с год уже живший у него в доме, - в одной красной рубашке распояской (очень жарко была натоплена кафельная печь), кинулся от дивана мимо него в дверь на лестницу, а на диване распласталась его жена, торопливо прятавшая толстую грудь, выбившуюся из расстегнутой голубой блузки.
– Тты, хло-чо-ногий!
– вне себя заорал Иван Ионыч.
Он заорал так на Сеньку, который еще стучал по лестнице, заорал от испуга. Так вскрикивают от удара ножом. Он даже не кинулся за Сенькой - так было непостижимо и неожиданно то, что он увидел. Почему-то дотянулся рукой до шапки и снял ее совершенно машинально, не различая, где бобер, где свои, совсем неживые волосы, стриженные под бобра. Он поверил тому, что увидел, только тогда, когда жена его поднялась с дивана белая и страшная.
На столе стоял графинчик с розовой наливкой, - это пришлось сбоку глаз и долго добиралось до сознания, - наливка, должно быть, из малины, два недопитых стакана, и желтая, крупная моченая антоновка на тарелке.
Он видел, что жена подняла вровень с лицом руки для защиты от его побоев, а он весь обмяк и ослабел от своего крика, и очень дергалось сердце несообразно. Он даже допятился до стула и сел: в первый раз в жизни случилась с ним такая непонятная слабость. И на жену, чтобы уберечь себя от слабости еще большей, старался не глядеть: глядел на бахромки суровой с красными полосками скатерти на столе, стянутой на один бок. Однако заметил это все с первого взгляда, - что жена завила свои прямые и редкие беломочальные волосы, теперь очень растрепанные.
Голубой блузки она застегнуть не успела. Когда он сел, она опустила руки и проворно окуталась белым вязаным платком, подхватив его с дивана.
Так как молчать ей теперь было тяжко, она заговорила вдруг:
– Не сломал бы Сенька ног там... в темноте-то... Куда это он шаркнул так?..
Поглядела в незахлопнутую дверь, прислушалась и закрыла ее...
Это несколько озадачило Ивана Ионыча: он думал, она кинется вслед за Сенькой. Но она подошла к нему, стала на колени и сказала тихо:
– Ударь уж, ударь, чего же ты!
И вытянула к нему одутловатое, с пятнами на щеках, несколько по-бабьи пьяное, ненавистное для него теперь лицо.
– Мер-зав-ка!
– так же тихо сказал Полезнов, не поднимая своих глаз до ее глаз.
– Ударь уж, ударь, ну-у!
– просила женщина.
Тогда он надел шапку, чтобы освободить руку, и, сидя, ударил ее по скуле.
Она слабо ойкнула, но не подалась в сторону. Двадцатишестилетние колени ее были прочные, это он знал. Она стояла как влитая.
Это рассердило Ивана Ионыча. Он схватил ее за косу левой рукой, а правой начал ее колотить по плечам, по гулкой спине, все ниже нагибая ей голову.
Однако в шубе это тяжело было делать. Он толкнул ее ногой в грудь, и она упала сначала навзничь, потом легла ничком и всхлипывала негромко, закусив зубами руку: должно быть, не хотела будить детей криком.
Она лежала на некрашеном чистом полу противной тяжелой грудой.
– Ух, свинья супоросая!
– прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню.
Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света.
Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная.
– К Сеньке! К Сеньке иди!
– крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок:
– На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал...
– И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт!
– Пригожусь еще, погоди, - отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку.
Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула:
– Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь?