Ляля
Шрифт:
Она продолжала ревниво следить за литературными успехами Яворского, будучи не в силах отказать себе в этом мрачном удовольствии, и однажды, купив свежий журнал, прочла о себе. Разумеется, автор изменил имена, но, хотя он писал от третьего лица, Ляля со стыдом и яростью узнавала подробности их короткого романа, который в его пересказе выглядел едва ли не водевилем. Она провела ночь, шагая из угла в угол и бормоча сакраментальное: «Дура, вот дура!» – и весь следующий день мучилась жестокой мигренью.
А на третий день её приятель тиснул в газете, где подвизался внештатным сотрудником, Лялину жёлчную и безжалостную рецензию на последний
Разумеется, рецензия вышла под псевдонимом, и Ляля в ней тщательно избегала всего, что могло выдать её личное знакомство с автором. Но в том, что касалось литературных достоинств опуса, она не оставила камня на камне, обратив былые откровенности Яворского о собратьях по перу против него же самого.
Это была сладкая месть! Придав лицу сочувственное выражение, Ляля выслушивала сетования подруги на негодяя-рецензента и на то, какую досаду причинила эта «грязная писанина» Наташиному любимцу. А некоторое время спустя к Ляле постучал давешний приятель и передал приглашение редактора. Так Ляля стала литературным критиком.
– Тебе бы замуж, Лялечка! – вздохнула за чаем мать, которая с самого приезда пристально наблюдала за дочкой.
– Замуж? – Ляля недобро усмехнулась. – Для чего?
– Курсы – это, конечно, хорошо, но как бы тебе не стать одной из этих старых дев, ненавидящих весь белый свет. Ведь они пренесчастные создания, милая!
– А ты, мама? Ты счастлива?
Мать улыбнулась и задумалась, глядя в тёмное окно.
«Как мама поглупела! – подумала Ляля, глядя на мать. – Да и как было не поглупеть, когда её жизнь начисто лишена высших интересов!»
Глава вторая. ШЕРШИЕВИЧ
Ляля собиралась погостить в Алпатьеве с неделю. По правде сказать, она и неделю-то опасалась не выдюжить, вздыхала: надо! Мама очень огорчится, если дочь, после годового отсутствия, пробудет всего несколько дней. И в самом деле, поначалу ей было томительно скучно. Водворившись в своей прежней комнате, любовно подготовленной к её приезду (не забыт даже букетик душистого горошка в вазочке из молочного стекла на туалетном столике), она чувствовала себя самозванкой: она не была уже той Лялей, которая родилась здесь и выросла, наезжала сюда вместе с родителями гимназисткой на летних каникулах. Когда, в её шестом классе, скоропостижно умер отец, уездный дворянский предводитель, мать, схоронив его на родовом погосте, окончательно обосновалась в имении. Городской дом был сдан через поверенного некоему Шершиевичу, владевшему в уезде хлебной торговлей. Шершиевич не поскупился, дом – солидный и поместительный – ему нравился, и он заплатил вдове за несколько лет вперёд. Все эти деньги пошли на уплату долгов, оставленных отцом, невольным пленником своего положения, вынуждавшего жить не по средствам.
Ляля любила их городской дом и теперь не могла не думать о его нынешних жильцах с той неприязнью, с какой обыкновенно думают об узурпаторах, нагло присвоивших себе чужое. После выпуска из гимназии она была в уезде всего однажды, гостя у своей гимназической подруги, и весь тот месяц тщательно избегала бывать вблизи бывшего своего дома. Но так как в небольшом городке невозможно прожить месяц, не проехав хотя бы однажды по какой-нибудь из его улиц, то, проезжая мимо, она зажмуривалась, чтобы не бередить своей раны. Когда она слышала фамилию Шершиевич, ей всякий раз хотелось зажать уши и завизжать, и она бледнела от усилия держать себя в руках…
Вопреки стараниям матери угадывать любые её желания, а может быть, именно благодаря им, к концу третьих суток в Алпатьеве тоска её сделалась несносной, но ради мамы Ляля была полна решимости потерпеть и стиснула зубы. Однако, когда положенная ею для себя неделя подошла к концу, Лялей вдруг овладело оцепенение праздности. Проснувшись утром того дня, когда собиралась сообщить о своём отъезде, она почувствовала истому и не лишённую приятности тяжесть во всём теле, лениво потянулась и сказала себе самой: «Успеется! Что теперь делать в Москве? Все знакомые разъехались кто куда, а те, кто остался, скучны до зевоты и ничем не лучше здешних помещиков…».
К исходу её второй недели в стенах родного дома она уже не строила никаких планов. Мать не могла нарадоваться её присутствием и затаилась, боясь вспугнуть свою дочь, эту беспокойную птицу, даже не заводила более разговоров о замужестве. Ляля много гуляла по окрестностям, а если было слишком жарко для прогулок или, напротив, шёл дождь, читала в качалке на веранде. Она немного пополнела и посвежела и, глядя на себя в зеркало, усмехалась (впрочем, не без тайного удовольствия): «Ну, вот я и стала натуральной уездной барышней, вскормленной на парном молоке и чувствительных романах!»
Однажды, возвращаясь после дальней прогулки и предвкушая ароматный чай на веранде, она услышала, помимо звона посуды и приборов, незнакомый мужской голос и досадливо поморщилась: гости! Ляля сошла с аллеи и, незаметно подойдя, остановилась за ближайшей к веранде куртиной. Мать сидела у стола, а у самых перил с чашкой в руках стоял господин в белой чесучовой паре, одетый с нездешней тщательностью. Когда он поднёс чашку к аккуратным тёмным усам, на его смуглой руке сверкнул перстень. «Что за птица?» – подумала Ляля. Никто из соседей, наезжавших к ним с визитами, не мог бы выглядеть таким образом.
Имеет сельская свобода
Свои счастливые права,
Как и надменная Москва,
и одним из таких прав была негласная непринуждённость в одежде: не то чтобы туалеты соседей были небрежны, вовсе нет; но что бы они ни надели, оно поневоле отдавало обломовским халатом. Этот же господин, несмотря на некоторую вальяжность, смотрелся упругим, как сжатая пружина, и готовым в любой момент устремиться к ведомой ему лишь одному цели.
Её давешняя досада сменилась интересом, Ляля покинула своё укрытие и направилась к веранде, избегая смотреть на незнакомца, но чувствуя на себе его взгляд. Когда она взошла на крыльцо, мать воскликнула от самовара:
– Лялюша, наконец! Чаю хочешь?
– О, мама, конечно! Ужасно хочется пить. – И застыла на полпути к столу, словно только теперь заметила гостя.
– Знакомьтесь, – сказала мать, наливая чай, – Павел Егорыч, это моя дочь Елена.
Гость размеренным шагом приблизился к столу, поставил чашку точно в середину блюдечка и, подойдя к Ляле, поднёс к губам протянутую ему руку. Потом поднял на неё зеленоватые глаза с лукавыми искрами, отчего Ляля испытала неловкость школьницы, застигнутой на шалости и понимающей, что её притворство шито белыми нитками. Неожиданно для себя самой она вспыхнула, и только тогда гость опустил ресницы и произнёс, улыбаясь в усы: