Любимец женщин
Шрифт:
Короче говоря, валяюсь я на корме «Пандоры» в чем мать родила, вся платиновая, как новая Харлоу; каждый день после обеда я, не будь дура, заваливалась подремать на свой матрас. Тут-то в один прекрасный день вся эта каша и заварилась. Месяц и год я точно не назову По-моему, сороковой, где-то в начале сентября. Если вы станете меня убеждать, что был август – спорить не стану Если станете настаивать, что тридцать девятый или сорок первый – тоже не буду, но останусь при своем мнении. Да какая, к черту, разница?
Помню, тогда стояла мертвая тишина. Зеленый шар катился за горизонт Просыпаюсь я от плеска, протираю глаза и вижу сквозь дырку спасательного
А малый уже на последнем издыхании: вижу, что руками едва шевелит, слышу, как бульки пускает. Бросаю ему круг на канате, а заодно и все подвернувшиеся под руку канаты. Если я не скинула адмиральские сходни, так только потому, что их не оказалось под рукой. Добрых две минуты у него ушло, чтобы обвязаться, а потом он с безумным взглядом стал карабкаться на «Пандору», то и дело срываясь и при этом бухтя: "Ноно. Ноно…" Этакая молитва великому «Но», которое фиг ответит.
Наконец взобрался. Как только его физиономия появилась из-за борта, хватаю его за шкирку и как половую тряпку швыряю на палубу. Потом присаживаюсь на корточки и разглядываю. Длинная жердь лет тридцати или около, в сорочке «Лакост», красный от крови. Сначала он только кашлял и отплевывался, пыхтя, как боксер в конце раунда. Потом умоляюще глядит на меня своими черными зенками и, заикаясь, шепчет:
– Умоляю вас, никого не зовите. Я бежал из тюрьмы. Меня ранило…
Я ума не могла приложить, что мне делать. Притом позабыла, что на мне ничего нет, кроме стеклышек, которые, однако же, не скрыли от него, что я совсем обалдела. Он тут же всполошился.
– Клянусь вам, – ноет, – я не виноват. Я не преступник.
Парень был весь заляпан кровью, но рана уже не кровоточила. Он был кое-как перевязан под сорочкой.
– Умоляю вас, – твердит.
Конечно, малый совсем не прочь был сдружиться. Оттого поглаживал мне плечо, а потом по рассеянности принялся и за сиськи. Тут я шлепнула его по руке и перешла к делу:
– Вы можете встать и на меня опереться?
Он благодарно моргнул глазами. Я тут же напялила свои причиндалы и накинула халат. Как раз и стемнело. Для начала надо было его где-то спрятать.
Кое-как я сволокла его на нижнюю палубу, потом еще ниже, в трюм. Там, между машинным отделением и резервуарами с мазутом, была комнатушка, заваленная мешками с черт его знает чем и заставленная всякой ерундой: там и бидоны с краской, и драные шезлонги, и почему-то облупленная деревянная лошадка. Лампочка здесь светила не слишком щедро, потолок как раз для лилипута, но зато вряд ли кому взбрело бы сюда сунуться. Разве что озабоченная Джиксова психичка потихоньку затащит китайчонка-прачку.
Я уложила бедного малого на мешки, а потом сбегала в свою каюту за одеялом и всякими лечебными штуками. Вернувшись, я обнаружила его совсем голым, если не считать обручального кольца на левой руке. Одежду он развесил на трубах, а сам пристроился в уголке: расстелил пару прохудившихся матрасов и свернулся на них калачиком. Хотя в этом чулане было чертовски жарко, он дрожал.
Я распутала его повязочку. Спереди, пониже плеча, но, тьфу-тьфу, сильно выше сердца, у него зияла дыра. Такая же и сзади, даже еще больше. Морская вода хорошенечко их промыла, но и я еще протерла спиртом. Он даже не шевельнулся, так и лежал с закрытыми глазами. Я залепила раны пластырями, обляпанными мазью так, что смахивали
Когда я закончила и он наконец согрелся под одеялом, я спросила, как его зовут. Он прошептал:
– Фредерик. Можете называть Фред, но так меня звали в тюрьме.
– Долго вы там просидели?
– Шесть лет.
– И как же смылись?
– Это секрет. На случай, если опять сцапают.
Он снова закрыл глаза.
– Расслабьтесь. Никто вас здесь не накроет. Хотите есть?
Он повозил затылком по матрасу, что означало "нет".
– Ну, спите, утро вечера мудреней.
Ответа не последовало. Он спал.
После ужина, уже ночью, я зашла на него взглянуть. Выглядел он неплохо, только говорил во сне. Если я верно разобрала его тарабарщину, он бормотал что-то о качелях, помидоре и корабельном колоколе. Он явственно произнес: "Да подавитесь вы своим колоколом, зануды!" И сжал кулаки, как для драки.
На следующий день у него начался настоящий бред.
Пришлось впутать в это дело еще одного человека. Кого – не скажу. Да потом-то уже чуть не вся команда пронюхала, и мне не мало бабок стоило, чтоб ребята не проболтались. Вы можете с моими показаниями делать что хотите: пишите книгу, снимайте фильм, пусть там даже меня сыграет какая-нибудь крашеная шлюшка, пожалуйста, меня это волнует, как прошлогодний снег, но кто мне помогал прятать Фредерика, вы все равно не выудите. Некоторые из них все еще служат у Джикса, а прознав, он их уж как минимум вышвырнет. Только учтите, что это была ни Эсмеральда, ни Орлом-и-Решкой и ни одна из стюардесс – ни Толедо, ни Бесси. То есть ни единая телка с этой дерьмовой посудины. Конечно, я всего лишь кинозвездочка с куриными мозгами, но все ж не такая дура, чтоб довериться бабе. Даже своей лучшей подруге Рейчел Ди, торгующей сорочками «Эрроу» в Уэствуде, она меня уже наколола. Еще как паскудно. Причем за здорово живешь. Чтоб мужика заарканить.
Короче говоря, после обеда я пришла навестить доходягу уже не одна.
С ней был Лавернь, повар-француз. Он сам это утверждает. По крайней мере известно, что он уволился от продюсера уже давно. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката.)
Мы решили подождать сутки. Я сменила бинты и приволокла еще два одеяла. Фредерик весь горел. Когда у него в башке прояснялось, он твердил одно и то же:
– Пора сниматься с якоря. Пора в путь, иначе я никогда не дойду до конца. Колокол будет звонить и звонить, мне не хватит времени.
На следующий день Фредерику стало получше. Я дала ему поесть. Ел он очень мало, зато выпил много воды. Он был потный как мышь, но дрожал от холода. Когда я его переодевала, он смотрел на меня так, словно не видел. Я была уверена, что он принимает меня за какую-то другую женщину, хотя он ни разу не произнес имени. Зато называл и своей красавицей, и своей газелью, и своей толстушкой, и своей малышкой, и своей деткой, и своей цыпкой, и своей крошкой. Так что, уж не знаю почему, я вообразила, что все это относится к одной и той же. В общем, его здорово припекло.