Любимец женщин
Шрифт:
В последний съемочный день я устроила для ребят отвальную между двумя съемками. И так накачалась шампанским, что, вместо того чтобы рыдать над очередной своей малюткой, с которым меня бросил его дерьмовый папаша, женившись на дочурке хлопкового плантатора, я не переставая ржала. Но никто ничего не понял: слезы, смех – они же похожи. "Не от твоей рожи они смеются и плачут, – говорил Джикс. – Иначе что делать с Бестером Китоном или с Рин-Тин-Тином, чертова кукла?" Черта с два он второго сам-то хоть раз видел на экране Слышал, что тот заколачивает побольше Кроуфорда, и больше его ничего не интересовало.
Но слово он держал Как только сцена со ржачкой была отснята, меня тут же – прямо в гриме – запихнули в машину, домчали до аэропорта, сунули в самолет до Майами. И ночь я провела уже на Джиксовой яхте «Пандора». А когда проснулась, вокруг плескался Атлантический океан.
Это была шикарная белоснежная посудина с двигателем в целый табун кляч: коридоры, ванны, бронзовые светильники. Джикс собирался обойти на ней
На «Пандоре» была дюжина человек экипажа, две девицы-стюардессы в форменных маечках, едва прикрывавших зад, повар-француз и прачка-китаец. К тому же Джикс повсюду таскал за собой личного психоаналитика: смахивала она на монумент Виктору Гюго, но представлялась Эсмеральдой. Он и с ней не трахался. Впрочем, она вообще уверяла, что она девственница. И, наконец, я. В отличие от других у меня никаких обязанностей не было. Загорала. Спала. Играла с Джиксом в джин-рамми. За те почти два с половиной года, что мы бултыхались в море, он обыграл меня на пятьдесят три доллара двадцать центов. Так что судите сами, отменный ли я игрок. В шашки я играю примерно так же. А в шахматах вообще ничего не смыслю. Джикс играл с Эсмеральдой. Но больше всего она обожала после ежедневного трехчасового трепа в каюте у Джикса окунуться в воду и сделать кружок вокруг яхты. На нее даже акулы не зарились.
А в общем-то мне жилось отлично. Какое счастье убраться подальше от киностудий и постоянных склок: видите ли, прическа у меня не та – уши закрыты, и говорю я с французским акцентом, и слова неверно употребляю. Языки для меня темный лес. Да и на кой мне они? Для чего языки, если я каялась в своей распутной жизни только по бумажке, где все написано так, как произносится? Да пошли они на фиг. Бывало, приходилось читать по полсотни строчек. Это при том, что без линз и очков я все цвета вижу наоборот. Бумажка белая, а я ее вижу черной. Текст на ней написан черным, а мне кажется – белым. Другим-то хоть бы хны, а для меня черт-те какая путаница. В результате – пересъемка. И еще одна, и еще. Снова мажут физиономию гримом. А я уже вспотела – приходится раздеваться, снова укладывать прическу, опять одеваться, потому что мои чертовы платиновые волосенки закручиваются сами по себе. Вот прожектора направляют прямо в рожу. Видите ли, появились тени под глазами. При этом подбадривают злобными взглядами и называют «милочкой» таким тоном, словно живьем бы меня сожрали. В конце концов терпение у меня лопается и я поступаю по совету Джикса: ругаюсь по-французски, топчу очки, угрожаю, что вернусь в Монруж и снова стану маникюршей, чтоб каждое утро добираться до Насьон. Кстати, на яхте я всем делаю маникюр – и Джиксу, и Эсмеральде, и обеим потаскушкам стюардессам. Джикс повторял: "Ты создана, чтобы быть маникюршей. Как жаль, что кино создано для тебя". Он говорил с почти искренним сочувствием, но глазки при этом лукаво поблескивали.
Обогнув Ирландию, мы пристали в Корке, где нас должен был ждать лоцман, потом Джикс собирался пересечь Ла-Манш и пристать в Довиле. Но от этого пришлось отказаться, так как над Ла-Маншем кишели москиты со свастикой, жалившие любую посудину без разбора. Мы обогнули весь полуостров Бретань только для того, чтобы в Ла-Боле заправиться горючим и подхватить на борт какого-то австрийского режиссера и еще французского актера, на которых Джикс надеялся хорошенько наварить. С французом мы играли в тех первых моих фильмиках. Их сопровождала супруга, одна на двоих, по прозванию Орлом-и-Решкой. Она была необъятных размеров и выглядела очень внушительно – как сзади, так и спереди. При этом обожала умные беседы. Не меньше недели она доставала нас за столом каким-то дурацким Морбианом, где, если она не путает, креветок ловят сразу очищенными Наконец она допекла даже корабельные моторы так, что они заглохли. Мы потерпели аварию.
Такие пироги. В моторах я мало чего смыслю, но, похоже, все-таки побольше, чем ребята с «Пандоры». Два с половиной месяца нам пришлось проболтаться на якоре, пока они копались в моторе и ждали нужных деталей, которые все не подвозили. Когда же подвезли, те не заработали. Джикс послал к черту стармеха и телеграфировал, чтобы прислали на гидроплане не такого болвана. Самолет вылетел и был потоплен немецкой подводной лодкой. Бедолаги спаслись, но посол Рузвельта вякнул, гитлеровский министр извинился, а в лос-анджелесских газетах появились шапки: _"Трое смельчаков рискуют жизнью, чтобы вызволить Фру-Фру из ада"_. Вскоре рядом с яхтой, словно огромный цветок с небес, опустился другой гидроплан. Теперь уже новому стармеху пришлось дожидаться прибытия деталей. А тут еще незадача: разбомбили завод, где их делали. Впрочем, стармех скоро понял, что по ним так уж томится только китаец-прачка. Короче говоря, мы все лето, как буек, колыхались на якоре у самого полуострова, так называемой косы Двух Америк, между Олероном и Руайаном. Джикс поговаривал, что, если заманить на «Пандору» сценариста, можно было бы прямо тут же снять недорогой фильмец и подзаработать бабок. Но это он, конечно, шутил. Ни один из его двужильных писак сюда бы не сунулся. Не соблазнился бы нашими набитыми дурами, даже шлюшками стюардессами
Между тем издалека наше положение выглядело отнюдь не так уж радужно. Радио на «Пандоре» работало исправно. Поэтому мы знали: весь мир от Сансета до Уилшира уверен, что нам крышка. Что мы подыхаем от голода, унесенные шквалом, поднятым воюющими армиями и флотами. На самом же деле жилось нам совсем не плохо. Бултыхались мы в живописной бухточке Морские Короны, и каждый день двое моряков снаряжали шлюпку и привозили нам все, что нужно. Нам даже удавалось разглядеть курортников на прибрежных скалах. Вначале они старались привлечь наше внимание, махали платочками. Потом привыкли и уже не мешали жить. По радио мы слышали, что моих соотечественников и их союзников здорово расколошматили Только слышали, но не видели, даже в морской бинокль. Впрочем, вскоре мы перестали слушать радио. Все, кроме Джикса, которому, чтобы обделывать свои делишки, приходилось держать руку на пульсе.
Незадолго перед премьерой фильма «Глаза», в котором я отснялась перед отъездом, записали на пленку мое обращение ко "всей дружной семье американских кинематографистов". В день премьеры его передали по радио вместе с французским гимном «Марсельеза», и оно облетело всю страну, наделав немало шуму.
По контракту, подсунутому мне Джиксом, я не имела права говорить о себе в первом лице. Только так: "Фру-Фру чихать на вас хотела" или: "Фру-Фру не знает, куда засунула свою вонючую правую туфлю". Даже со своей лучшей подругой Рейчел Ди, торгующей сорочками «Эрроу» в Уэствуде. Что уж говорить о других? Но для моей тронной речи Джикс сделал исключение, позволил говорить как всем нормальным людям. Чудеса, да и только! Несмотря на треск и хрипы, моя речь "явилась лучом надежды в сумерках мирозданья". Так писали все газетенки. Зачитала я ее по бумажке, которую сочинили нанятые Джиксом борзописцы. Хотя все слова там были написаны, как они произносятся, прочитать их было для меня пыткой. Я спотыкалась на каждом слове, состоящем из больше чем одного слога. Потому и слеза в голосе, не по какой другой причине. Я сообщила, что фильм «Глаза» мне дороже всех моих фильмов, потому что "в тяжкую годину, которую сейчас переживает все цивилизованное человечество, моя роль глухонемой, вне зависимости от мастерства исполнительницы, вырастает в символ", и все в таком духе. Далее я выразила свою глубокую скорбь, что оторвана, и, увы, неизвестно насколько, от общества коллег, но притом заверила, что храню благодарную память о радушии, с которым они приняли в свою среду французскую девчонку, что явилось символом нерушимой дружбы, связывающей две великие нации еще со времен Лафайета. Потом, кажется, я помянула Чарлза Боера, Эдварда Г.Робинсона, Анабеллу. И, конечно, этих сбежавших от нацистов чертовых режиссера и актеришку, которых подобрал Джикс. Понятно, не называя фамилий. Странно, что меня не заставили помянуть и об Орлом-и-Решкой с ее очищенными креветками.
Короче говоря, не успели мы еще сняться с якоря, как «Глаза» принесли столько башлей, сколько «Шее» и не снилось, если б я даже в ней и не пела. Каждый день за завтраком Джикс подсчитывал барыши. После чего лукаво на меня поглядывал и заявлял: "Если б сейчас под рукой был Бен Хеч или хотя бы кто-нибудь из гарвардских сопляков, который разродился бестселлером и теперь целыми днями дрочит в застенках «Фокса», мы б такое забацали".
А я радовалась, что это все мечты. Никогда в жизни я еще так чудно не отдыхала. Поскольку на берег мы не сходили, я была избавлена от всех туристических прелестей: осмотра дерьмовых достопримечательностей, всяких там живописных руин, от разговоров о болезнях и политике Наряжалась я только к обеду, не агукалась с вонючими детишками на радость их мамашам, не ублажала пропахших мочой старух, не обязана была выслушивать всякие бредни и о себе не говорила в третьем лице, да и вообще никак. Единственной моей обязанностью было валяться на корме и жариться на солнышке. Чтобы не ввести в соблазн морячков, которым, разумеется, никогда еще не приходилось видеть голую бабу, пляж был отделен от остальной палубы огромным полотнищем. Поверьте, я получила все, что мне надо для счастья: содовую, шоколад, калифорнийскую жару, игру в картишки с небольшим прибытком, сигареты «Кэмел», четыре смены контактных линз, приспособленных, чтобы видеть на расстоянии от полуметра до бесконечности, книжку о домашнем растениеводстве и последнее письмо от мамы, направленное Жермене Тизон, абонентский ящик 424, Сен-Жюльен-де-л'Осеан.
Это был самый счастливый период в моей жизни, не считая детства в Монруже, когда, стоило открыть рот, мне туда совали леденец. До четырех лет все звезды. А потом уже больше не балуют. Но ключ от счастья лежит у меня в кармашке – там его хранят не только кенгуру. Когда у меня уже не найдется ни одной части тела, достойной появиться на экране, я рожу девочку. Пускай вопит, орет, болеет желтухой, все равно я буду ей делать каждое утро маникюр. Даже если на закате моей поганой жизни мне придется подбадривать ее парой моих «Оскаров» и хорошим пинком. Пусть я сдохну, но так и будет.