Любивший Мату Хари
Шрифт:
— О нас.
Она выдернула свою руку и отвернулась к окну. Она покусывала нижнюю губу.
— Маргарета, я знаю, что не могу дать тебе всего, что давал Ролан...
— Ники, пожалуйста. Мы не можем возвратиться к тому, что было.
— Почему?
— Потому что сейчас всё изменилось.
— Что изменилось?
— Всё. Изменился ты. Изменилась я. Мы изменились.
Она встала и подошла к окну. На подоконнике в вазе стояли высохшие цветы — ещё прошлого года. Рассеянно оторвала лепесток. Тот рассыпался в прах.
— Маргарета... ты, кажется, не понимаешь.
— Не
— Куда бы я ни посмотрел, я вижу твои проклятые глаза.
И вдруг ему захотелось закричать, разбить вазу об стену. Но тут он увидел на её лице слёзы.
— Это ты не понимаешь, — сказала она.
— Я?
— О Ники, ты не понимаешь, что я только причиню тебе боль, рано или поздно я не смогу удержаться, чтобы не причинить тебе боль. Неужели ты не понимаешь этого до сих пор?
Он покачал головой:
— Мне всё равно...
— Но тебе не будет всё равно, если это случится. В тот момент, когда это случится, тебе не будет всё равно.
Позднее, идя по Монмартру, он увидел, должно быть, не менее дюжины женщин, столь же красивых, как Зелле. Но спасения не было, потому что она по-прежнему оставалась единственной.
Он думал о ней слишком много в последующие дни. Думал о Кравене и хотел бы, чтобы ему представился случай выразить сожаление. Он думал о Михарде и о его словах.
Когда декабрь растаял в январе, он обнаружил, что возвращается к жизни, которую вёл прежде. Он рисовал по утрам, в начале дня, затем отдыхал и встречался с Вадимом де Маслоффом за вечерней выпивкой. Он даже в какой-то момент нанял другую натурщицу — тоненькую девушку с мальчишеской фигуркой и стрижеными светлыми волосами. После скромной выставки акварелей он провёл пятнадцать дней, путешествуя по Италии, заполняя маленький альбом набросками, передвигаясь от одного дешёвого отеля к другому.
От недели в Венеции остались несколько портретов детей, сделанных возле каналов, и юмористические изображения молодых людей, удящих рыбу на отмелях Чиожиа. В Риме он был зачарован архитектурой. Во Флоренции встретился с молодой англичанкой, путешествующей с тёткой, но это ни к чему не привело.
Вернувшись в Париж, он обнаружил: ничего по большому счёту не изменилось, кроме того, что воспоминания о Зелле стали чуть менее настойчивыми. Он следил теперь за её карьерой по газетам и по сплетням в тех кафе, где знали, что он знаком с нею. Говорили, её выступление в Мадриде имело чрезвычайный успех и что из Мадрида она переехала в Монте-Карло, где появилась в спектакле «Король Лаоро» с Джеральдиной Фаррер и несравненной Замбелли. Фотография, позднее опубликованная в местных газетах, представляла её улыбающейся на палубе яхты. Он получил почтовую открытку из Ниццы с изображением чаек на дощатом настиле пляжа и едва разборчивой надписью: «По-прежнему желаю тебе всего наилучшего!» Всё для друга.
Обозначенная только этими размытыми фотографиями, этими случайными записками и вырезками из газет, она казалась уже не вполне реальной. Скорее, она стала тем, чем, подозревал он, должно быть, всегда хотела стать — расплывчатой мечтой, женщиной для каждого мужчины. Покуда испанцы нашли её поистине несравненной. Покуда какой-то русский князь, по-видимому,
И если бы всё могло завершиться здесь, в этой точке, между безвредной ложью и скучной правдой, тогда, возможно, её бы вспоминали просто как ещё одну тривиальную забавницу из тех мятежных лет перед Великой войной. Но к концу января произошёл некий инцидент, полностью разбивший эту вероятность, возник указатель, показывающий дорогу к чёрному году, который никто никогда не забудет...
Всё началось с печального сообщения в газете о ликвидации собственности в имении Ролана Михарда. Видимо, акция была санкционирована судебными чиновниками, чтобы покрыть огромные долги. Заинтересованных лиц просили приехать пораньше.
Грей полагал, что не что иное, как любопытство, привело его в тот день к дому, где проводились аукционы, странное желание бросить один-единственный последний взгляд на разрушенную жизнь полковника. Он прибыл поздно, много позже того, как торги закончились. Этаж почти опустел. Оставалось лишь несколько безделушек, которые оказались никому не нужны.
Он вошёл осторожно, не вполне зная, что ищет. Проданные вещи лежали на соседнем складе, каждая снабжена ярлыком для доставки. Из высоких окон сверху тянулись колонны пыльного света, освещая холмы мебели под чехлами, бронзовые лампы, подсвечники и фарфоровые фигурки. Впереди был лишь один свободный проход к тому первому, главному портрету Зелле.
Картина была прислонена к буфету как какой-то ненужный хлам. Но это и вправду я! Он провёл рукой по раме — довольно сильно истёрта. Он сделал шаг назад, чтобы рассмотреть эти полузабытые касания кисти. Вы должны были сказать мне, что вы можете так рисовать. Он поднял картину.
— Простите, мсье, но картина продана.
Он повернулся и увидел женщину в синем халате с бухгалтерской кницей, переплетённой в холстину.
— Продана?
— Да, мсье. Все эти вещи проданы.
— Кому?
— Мсье?
— Кто купил картину?
Она нахмурилась:
— Я полагаю, что она была приобретена через посредника для иностранного коллекционера.
— Да, но как его зовут? Не могли бы вы мне просто назвать его имя?
Она вздохнула, явно раздражённая:
— Я должна свериться с записью. — Затем подтвердила то, что каким-то образом он уже подозревал: — Шпанглер. Рудольф Генрих Шпанглер.
После были только намёки и слухи. В Берлине она, как говорили, жила с лейтенантом вестфальских гусаров, но не было заметно, чтобы Шпанглер приблизился к ней, или признаков какой-то тайной жизни: принимает, например, любовников в наёмном chateau, обнажённая под хлопчатобумажным халатом, пока под шелестящими тополями ждёт лимузин. Её письма в течение того сезона за границей тоже были вполне невинными: с описаниями мест, которые она прежде не видела, и мужчин, которые никогда не любили её по-настоящему.