Люблинский штукарь
Шрифт:
— Тогда чего ж…
Яша расплатился и сполз с дрожек. Он отсидел больную ногу в коленке. Извозчик уехал, и Яша только сейчас обратил внимание, как вокруг темно. Считанные керосиновые фонари, ко всему еще и закопченные, стояли нечасто. Улица была немощеная, вся в рытвинах и ухабах. Яша огляделся, но ничего не увидел. Он словно бы очутился в провинциальном городке. «Может, это и не Низкая! Может, Милая или Ставки?» Яша полез было за спичками, хотя знал, что их у него нет, и двинулся, хромая, к недальней Окоповой. Что ни говори, его появление здесь — безумие. «Покончить со всем? Но как это сейчас сделаешь? Посреди улицы не повесишься и не отравишься. Идти к Висле? Туда несколько верст». На него повеял ветерок, и он понял, что это с кладбища. Ему стало смешно. Попадал ли кто когда-нибудь в подобную передрягу? Он дотащился до Окоповой, но дом рыжей женщины как сквозь землю провалился. Он поднял глаза. Небосвод раскинулся полночной темнотой, усыпанной звездами, и был занят своими горними делами. Не было никакого знака, что там озабочены неким земным штукарем, угодившим в ловушку. Яша достиг кладбищенского забора. Здесь лежали
Что ему еще оставалось?
Однако он вернулся чуда, откуда шел. К болям в ноге он притерпелся. Пусть дергает, пусть горит, пусть нагнаивается. Он дошел до Смочьей и двинулся дальше. Внезапно перед ним вырос тот самый дом. Вот они — забор и калитка. Яша толкнул ее, и она распахнулась. Он сразу увидел лестницу в жилье Германовой сестры. Странно, но в доме не спали. В окне краснелся свет керосиновой лампы. «Ну, погибнуть, значит, мне не суждено!» — сказал себе Яша. Ему было неловко, что он явился незваный, хромой, падший, но выбора не было. Он ободрял себя. «Что ж, такие вещи случаются! Они же не выгонят! А если выгонят, то Зевтл пойдет со мной. Она меня любит…» Окошечный свет в ночи словно бы вернул его к жизни. «С ногой они что-нибудь придумают. Вдруг еще не поздно…» Он раздумывал, не крикнуть ли: «Зевтл! Зевтл!» — и таким образом предупредить о своем приходе. Однако решил, что это глупо. Яша доковылял до лестницы и стал подниматься. Он шумно ступал, чтобы наверху услыхали и вышли навстречу. Он даже заготовил первую фразу: «Незваный гость! Со мной приключилась невероятная история…» Однако люди в доме слишком были заняты собой, чтобы расслышать происходившее снаружи. «Что ж, все надо пережить, — подбадривал себя Яша. — Какую надпись выгравировал тот ювелир на перстне? „И это пройдет…“» Он подошел к двери и тихо постучал. Ответа, однако, не было. «Наверно, они в другой комнате», — решил Яша. Он постучал сильней, но шагов не послышалось. Он стоял смущенный, униженный, готовый поступиться последними остатками самолюбия. «Пусть это будет расплата за твои грехи», — словно бы услышал он чей-то голос. Теперь Яша постучал трижды, громко и настойчиво, однако снова без результата. Он подождал и прислушался. «Спят там, что ли?» Яша повернул дверную ручку, и дверь отворилась. В кухне горела лампа. На железной койке лежала Зевтл, рядом с ней — Герман. Оба спали. Герман сопел громко и тяжело. Все в Яше онемело. Он стоял и глядел. Потом отошел в сторону, чтобы остаться незамеченным, если кто-то их них откроет вдруг глаза. Яшу объял стыд, какого он никогда еще не испытывал, стыд не по поводу зрелища и не за них, а за себя — позор тех, кому выпадает убедиться, что при всем своем уме и опыте они остались в дураках.
Яша и сам потом не помнил, как долго стоял — минуту, несколько минут? Зевтл лежала лицом к стене, волосы ее были распущены и придавлены тушей Германа. Герман был не голый, на нем имелось что-то вроде рубашки или майки. Трудно было поверить, что эта узкая кровать выдерживает такую тяжесть. Мертвенный оттенок лежал на лицах обоих, и если бы Яша не слышал сопения Германа, могло показаться, что их кто-то прикончил. Обе эти израсходовавшиеся фигуры, по виду чуть ли не манекены, были накрыты углом одеяла. «Где его сестра? — подумал Яша. — И с чего бы это оставлена лампа?» Он был удивлен и удивлен тем, что удивляется. Он переживал внутри себя печаль, пустоту, несусветный стыд. Это было похоже на виденное Яшей пару часов назад, когда он обнаружил Магду повесившейся. Та же самая рука дважды за день открыла ему то, чему надлежит оставаться сокровенным. Он узрел позор смерти и срам прелюбодеяния и понял, что это одно и то же. Стоя так и глядя так, он знал, что преображается, что больше никогда не будет прежним. Минувшие сутки не походили ни на какие другие. Они стали итогом его жизни, печатью, скрепившей бесповоротное. Он внезапно достиг конца пути…
Эпилог
Прошло три года. В большой комнате Яшиного дома стоял шум и гам. Эстер и обе ее помощницы дошивали подвенечное платье. Оно было таким пышным и с таким длинным шлейфом, что занимало целый раздвинутый стол. Эстер со швейками хлопотали вокруг, точно карлики возле великаньего доспеха. Одна из девушек вытягивала наметку, вторая подшивала тесьму. Эстер, пробуя пальцем утюг — не слишком ли горячий, — разглаживала морщинки между оборок. Прежде чем гладить, она набирала ртом воду из кружки и прыскала нужное место. На лбу у Эстер блестели капельки пота. Что может быть хуже дыры от утюга на подвенечном платье? Атлас — белый и нежный, одна подпалина — и вся работа пропала. Меж тем черные глаза Эстер улыбались. Она была не из тех, кому случается спалить чужое платье. Хотя рука ее выглядела маленькой, а запястье узким, утюгом Эстер орудовала ловко и уверенно.
То и дело она поглядывала в окно, выходившее во двор. Хотя строеньице из кирпича, или «тюрьма», как называла его Эстер, стояло там уже больше года, привыкнуть к нему Эстер не могла. Оно только и бросалось в глаза. Порой, когда Эстер вдруг забывала о случившемся, ей казалось, что во дворе на праздник Кущей поставлен шалаш. Окошко обычно задергивалось занавеской, но сегодня требовалось больше света.
За три года Эстер несколько сдала. В уголках глаз появились морщинки. Лицо пополнело и приобрело оттенок перезрелого плода. Прядки, выбивавшиеся из-под платка, были скорей седые, чем черные. Разве что глаза оставались молодыми и блестели точно две вишни. На сердце у нее все три года было невесело, тем не менее она шутила с помощницами и отпускала портновские прибаутки насчет невесты, жениха и шаферов. Девушки, помалкивая, переглядывались. Их мастерская считалась теперь необыкновенной. Они тоже ни на секунду не забывали о стоявшем во дворе маленьком домике с оконцем, но без дверей, в котором велел заточить себя штукарь Яша, или как его сейчас называли — Кающийся.
Когда вся история начиналась, город заходил ходуном. Раввин реб Авраам Эйгер послал за выдумщиком и попенял, что замышляемое Яшей — дело нееврейское. Да, в Литве какой-то человек вздумал замуроваться, но польские евреи этого не держались. Мир сотворен для свободного выбора. Адамовым детям вменяется непрестанно делать выбор между добром и злом. Невелика штука себя замуровать — велика штука, будучи свободным, не ступить на путь неправедный. Человек, лишенный выбора, все равно что покойник. Однако Яше тоже было что возразить. Наняв учителя заниматься Мишной, талмудическими агадами, Мидрашем, Гемарой и даже книгой «Зогар», он за полтора года своего покаяния превзошел многие премудрости, а посему напомнил рабби о таннае, выколовшем себе глаза, дабы не лицезреть женщин. Еще привел в пример многих праведников, налагавших на себя ограничения, чтобы противостоять соблазну. Разве некий еврей в Щебрешине не дал обет молчания, чтобы не злословить? Разве музыкант из Ковеля не прикидывался тридцать лет слепым, чтобы не глядеть на чужую жену? Многие древние установления больше не удерживали человека от прегрешений. Молодые люди, бывшие при дебатах Яши с раввином, до сих пор вспоминают тогдашний разговор. Невозможно было поверить, что за полтора года этот штукарь, этот бритомордый, этот гультяй столь изобильно вкусил от Торы. Раввин беседовал с ним как с равным. Яша стоял на своем. Прежде чем попрощаться, рабби возложил на Яшину голову ладонь, благословил и сказал: «Ты полагаешь это во имя Небес. Да поможет тебе Всемогущий!»
И подарил медный подсвечник, дабы Яша мог возжечь свечу вечером и в день пасмурный.
В шинках Песков и Люблина бились об заклад насчет того, сколько просидит Яша в добровольной могиле. Одни говорили — неделю, другие — месяц. Что же касается начальства, оно обменялось мнениями, дозволяются ли таковые действия законом. Даже губернатора держали в курсе дела. Пока Яша восседал на стуле посреди двора, а каменщики клали вокруг стены, дом Эстер осаждали сотни людей. Чтобы увидеть, как замуровывают человека, дети карабкались на деревья и лезли на крыши. Почтенные евреи заходили порассуждать о разумности затеянного и сказать Яше свое мнение. Благочестивые еврейки пытались его отговорить. Эстер так рыдала и убивалась, что совершенно охрипла. Женщины отвели ее на кладбище к могилам цадиков, молить святых покойников, чтобы сердце мужа повернулось к сочувствию и чтобы он, хотя фактически и оставался дома, не делал из нее покинутой вдовы. Но ни доводы, ни крики, ни заклинания не помогли. Стены росли от часа к часу. Яша определил себе места четыре локтя в длину и четыре в ширину. Даже кровать бы не поместилась. Яша загодя отпустил бороду и пейсы, облачился в широкий талес-котн, долгополый лапсердак и бархатную ермолку. Покуда рабочие работали, он углубился в святую книгу. Весь его скарб состоял из куцего набитого соломой тюфяка, стула, маленького столика, тулупа — укрываться по ночам, медного подсвечника, подаренного рабби, кувшина для воды, черпачка к нему, нескольких святых книг и лопаты — зарывать нечистое. Чем выше поднимались стены, тем отчаянней звучали рыдания. Тогда Яша встал и обратился к женщинам:
— Чего вы плачете? Я еще не умер!
— Лучше бы ты умер, — крикнула, не помня себя от горя, Эстер.
Толпа была столь многолюдна, и стоял такой гвалт, что прискакали жандармы и всех разогнали. Градоначальник, дабы покончить с этим базаром, велел каменщикам работать день и ночь. Через двое суток все было готово. Постройку покрыли гонтовой кровлей, а для света и передавания еды оставили оконце, к которому изнутри была прилажена ставенка. Первые недели народ все еще собирался во множестве, но когда пошли дожди, а потом снег, посетителей поубавилось. Ставенка весь день бывала притворена. Чтобы не досаждали непрошеные гости, Эстер велела починить забор. Утверждавшие, что Яша больше месяца или даже недели не высидит, проиграли. Минули зима и лето, снова наступила зима, а штукарь Яша, повсюду теперь известный как реб Янкеле Кающийся, по-прежнему оставался в своем добровольном узилище. Эстер два раза в день приносила еду: хлеб, гречневую кашу, картошку в мундире, воду — и в те немногие минуты, которые Яша ради нее отрывал от своих занятий, с ним разговаривала.
Снаружи стояла жара и светило солнце, а в Яшиной каморке было темно и холодно. Тем не менее солнечные лучи и теплые ветерки нет-нет и проникали к нему. Когда Яша отворял ставню, случалось, что залетали даже бабочка или шмель. Порой доносилось чириканье птиц, мычанье коровы на болоте, плач ребенка. Днем свечу можно было теперь не зажигать. Яша сидел за столиком, погрузившись в «Скрижали завета». Прошедшей зимой бывали дни, когда, чтобы избавиться от холода и сырости, хотелось разобрать стенку. Яшу донимал сухой кашель. Появились боли в суставах. Он часто мочился. По ночам, ложась одетым и закутанным в тулуп, а потом накрытый одеялом, просунутым Эстер в оконце, Яша не мог согреться. От земли тянуло страшным, пронизывающим до костей холодом. В темноте Яше иногда казалось, что он уже в могиле, а иногда Яша и сам призывал смерть.
Сейчас, однако, снова было лето. Справа от каморки росла яблоня. Листья ее шелестели. Где-то невдалеке устроила гнездо ласточка и носилась целыми днями, таская птенцам червяков и букашек. Когда Яша не без труда выставил в оконце голову, он увидел поля, голубое небо, крышу синагоги, а чуть дальше — башню монастыря. Желание выбраться умерялось сознанием того, что, вытащив пару кирпичей, или протиснувшись в окошко, или подняв, наконец, гонтовую кровлю, побег можно было совершить в любую минуту. Однако он понимал, что снаружи его ожидают страсти, тревоги, страх перед завтрашним днем.