Люблю твои воспоминания
Шрифт:
Отец не издает ни звука. Как будто мне показывают немое кино. Неужели у меня что-то с ушами? (Сейчас он подпрыгивает в кресле как заводной, я и не думала, что он способен так быстро двигаться, и грозит телевизору кулаком, беззвучно подгоняя лошадь.
Экран гаснет. Отец разжимает кулаки и поднимает руки вверх, смотрит на потолок и заклинает Бога. Засовывает руки в карманы, ощупывает их и вытаскивает ткань наружу. Серые пустые мешочки остаются торчать из его коричневых брюк. Он похлопывает себя по груди, нащупывая деньги. Проверяет нагрудный кармашек своего коричневого кардигана.
Значит, дело не в моих ушах.
Он поворачивается, чтобы ощупать свое пальто, висящее рядом со мной, и я быстро закрываю глаза.
Я еще не готова. Со мной ничего не случилось — до тех пор, пока они мне не скажут. Прошлая мочь — не более чем кошмарный сон, пока они не скажут, что это Действительно произошло. Чем дольше я держу глаза закрытыми, тем дольше все останется как было. Счастье неведения.
Я слышу, как отец роется в карманах пальто, слышу звон мелочи, глухой стук монет, падающих в телевизор.
Осмеливаюсь снова открыть глаза, и вот он опять сидит в своем кресле, кепка подпрыгивает вверх и вниз, кулаки взлетают в воздух.
Занавеска справа от меня задернута, но я чувствую, что делю палату с кем-то еще. Не знаю, сколько нас здесь. Стоит тишина. В палате мало воздуха, в ней душно и пахнет потом. Огромные окна, занимающие целую стену слева от меня, закрыты. Свет такой яркий, что я нее могу посмотреть на улицу. Позволяю глазам привыкнуть — и наконец вижу. Вон автобусная остановка через дорогу. На остановке ждет женщина, у ее ног стоят пакеты с покупками, а на коленях сидит ребенок, пухлые голые ножки блестят в солнечном свете бабьего лета. Я сразу же отвожу глаза. Папа оборачивается и смотрит на меня, выглядывая через край кресла, как ребенок из детской кроватки.
— Привет, моя дорогая, — негромко произносит он.
— Привет. — Я чувствую, что не говорила очень долго, и ожидаю услышать хрип. Но нет, мой голос чист, он течет как мед. Как будто ничего не произошло. Но ничего и не произошло. Еще нет. Пока они мне не скажут.
Опершись обеими руками на подлокотники, он медленно поднимается. Раскачиваясь, будто детские качели, он двигается к моей кровати: влево-вправо, влево-вправо. Он родился с ногами разной длины: левая длиннее правой. В последние годы ему выдают специальные ботинки, однако он предпочитает хромать, это вошло в ненарушимую привычку с тех пор, как он научился ходить. Он ортопедические ботинки терпеть не может и, несмотря на наши предупреждения и боли в спине, ходит как умеет. Я так привыкла к виду его маленького тела, качающегося влево-вправо, влево-вправо. Помню, как ребенком брала его за руку и шла гулять. Как моя рука двигалась в одном ритме с ним: ее тянуло вверх, когда он наступал на левую ногу, и толкало вниз, когда на правую.
Он всегда был такой сильный, такой умелый. Всегда чинил вещи, собирал вещи, ремонтировал вещи: пульты управления, радиоприемники, будильники, розетки. Мастер на все руки для всей улицы. Его ноги были неодинаковой длины, зато руки, всегда и навсегда, были тверды как камень.
Подходя ко мне, он снимает кепку, сжимает ее обеими руками, совершая круговые движения, как будто это руль, и тревожно глядит на меня. Наступает
— Ты… хм… они сказали мне, что… хм… — Он откашливается. — Они сказали… — Он с трудом сглатывает комок в горле, густые лохматые брови хмурятся и прячут его блестящие глаза. — Ты потеряла… ты потеряла… хм…
У меня дрожит нижняя губа.
Его голос прерывается, но он продолжает:
— Ты потеряла много крови, Джойс. Врачи… — Он разжимает одну руку, отпускает кепку и начинает делать круговые движения скрюченным пальцем, пытаясь вспомнить. — Они сделали тебе небольшое переливание этой кровяной штуки, так что ты… теперь у тебя с кровью все в порядке.
Нижняя губа дрожит сильнее, и руки автоматически тянутся к животу — он немного выступает, приподнимая одеяло. С надеждой смотрю на него, только сейчас понимая, что все еще продолжаю упорствовать: я убедила себя в том, что ужасный инцидент в родильной палате был всего лишь ночным кошмаром. Может быть, я выдумала молчание моего ребенка, наполнившее комнату в тот последний миг. Может быть, были крики, которых я просто не слышала. Конечно, это возможно: тогда у меня не было сил, я теряла сознание, — может быть, я просто не услышала первый чудесный маленький вздох жизни, который заметили все остальные.
Папа грустно качает головой. Нет, крики в родильной палате издавала только я.
Губа теперь не просто дрожит — она подпрыгивает вверх и вниз, и я не могу это остановить. Все тело трясется, и это я тоже не могу остановить. Слезы, они набегают, но я не даю им упасть. Знаю: если начну сейчас плакать, не остановлюсь никогда.
Из горла вылетает звук — ничего похожего я раньше не слышала. Не то стон, не то рычание. Отец хватает мою руку и крепко сжимает. Прикосновение его ладони возвращает меня в прошлую ночь, к той страшной минуте, когда я лежала у подножия лестницы. Он ничего не говорит. Но что тут можно сказать? Даже и не представляю.
Я плыву в каком-то полусне, то выныривая из него, то снова погружаясь. Просыпаюсь, вспоминаю разговор с врачом и пытаюсь понять: не приснился ли он мне? «…потеряли вашего ребенка, Джойс, мы сделали все, что могли… переливание крови…» Кому нужны такие воспоминания? Никому. Не мне.
Когда я снова просыпаюсь, занавеска рядом со мной отдернута. Вокруг соседней кровати бегают трое маленьких детей, преследуя друг друга, а их, как я полагаю, отец уговаривает их успокоиться на языке, которого я не узнаю. Мать детишек лежит на кровати. Она выглядит уставшей. Наши взгляды пересекаются, и мы улыбаемся друг другу.
«Я знаю, что ты чувствуешь, — говорит ее грустная улыбка. — Я тебя понимаю». «Что нам делать?» — спрашивает моя улыбка. «Не знаю, — говорят ее глаза. — Я не знаю». «У нас все будет хорошо?»
Она отворачивается от меня, ее улыбка меркнет.
Мой папа окликает их:
— Откуда вы, ребята?
— Что, простите? — переспрашивает ее муж.
— Интересуюсь, откуда вы, ребята, — повторяет папа. — Вижу, вы не из наших мест. — Его голос весел и любезен. Он не имеет в виду ничего оскорбительного. Он никогда не имеет в виду ничего оскорбительного.