Любовь фрау Клейст
Шрифт:
— Он был как младенец. Такой светлый, добрый. Весь просто светился.
Теперь он уже ничего не боялся и все повторял, что поправится скоро, поедут вдвоем путешествовать. Теперь — раз они помирились — все будет прекрасно.
Входила медсестра, меняла постельное белье, осторожно приподнимала его, подтыкала, поправляла. Он весил не больше ребенка. Жена помогала медсестре, иногда читала ему вслух. Держала в руках его руку. Один раз, усмехнувшись на свою слабость, сказал ей:
— Смотри: и вот это — твой муж!
Напомнил о главном.
В завещании Владимов просил, чтобы его похоронили
6 декабря Вера Ольшанская — Даше Симоновой Когда погиб Гольдман?
7 декабря Даша Симонова — Вере Ольшанской
Я рада, что наконец написала тебе все. Понимаю, что пытаюсь договориться с совестью, и понимаю, что у меня ничего не получится. Потому что все, что сделано, — уже сделано, все это есть . Прошедшее время никогда не остается прошедшим, оно переходит в настоящее и тогда останавливается.
Когда мы в последнюю его зиму разговаривали по телефону и вспоминали Наташу, я всякий раз клала трубку со странным ощущением, что она слышала наш разговор и он тоже знает об этом.
Люди удивлялись, что он так небыстро работал, одну и ту же вещь писал годами, десятилетиями. Я думаю, что он и жил — как работал: медлительно, тщательно. Он знал, что ни смерть, ни любовь не конечны, и платишь за все: за любое дыхание. Тем более платишь за новую жизнь.
— Наталья страдала, а я есть не мог. Глотаю — не лезет. Как колья в желудке.
Мне он никогда не говорил о своем страхе перед мертвой Наташей, но, зная его, верю, что новая жена не преувеличила, когда рассказала, как они с Владимовым вместе ходили на могилу, и там, на могиле, он плакал, просил не наказывать больше.
Я спросила:
— Это было до того, как он узнал свой диагноз, или после?
— Ну, как же? Конечно же, после! Ему сообщили, и он закричал: «А, это Наталья! Наталья!»
— Он очень боялся?
— Ужасно. Он знал, что она не простит. Ходил, умолял: «Дай пожить!» Однажды была с ним истерика. Там, на могиле. «Пусти меня, ведьма!» Хотел в Переделкино, лишь бы не рядом. Боялся с ней рядом лежать, даже с мертвой. С меня слово взял, что меня похоронят туда же, к нему. В Переделкине, вместе.
Про гибель Гольдмана я узнала весной — тоже странно и страшно. За несколько месяцев до этого, через пару дней после кончины Владимова, когда Гольдман, взявший на себя все расходы по перевозке тела в Россию, не позвонил мне в обещанное время, и я удивилась, он резко сказал:
— Я сам чудом выжил. Опять покушались.
С этого дня он ездил на специальной бронированной машине, знал, что за ним охотятся. Еще одни прятки со смертью.
Она догнала, победила, как это всегда и бывает. На светофоре подъехал мотоциклист, положил на кузов машины сверток со взрывным устройством. Машину вместе с Гольдманом, шофером и телохранителем разнесло на куски. Убийца погиб вместе с ними.
Я долгое время не могла прийти в себя. Мне стало казаться, что в действие приведена какая-то сила и смерть ищет именно тех, которые имели (пусть даже беглое) отношение ко всему, что прошло на моих глазах. Наташа, Владимов, потом Борис
Любовь фрау Клейст
В комнату Любочки Алексей старался не заходить. Там было оставлено все так, как было при ней: узкая, почти детская кроватка, от которой долгое время шел еле уловимый запах ее светлых волос, вытертый плюшевый медведь, с которым она засыпала в обнимку, и даже цветы в белой вазе. Холодные, темные, синие.
С Аллой они едва разговаривали. Каждый из них внутренне обвинял другого в смерти дочери. Когда бедная Алла однажды ночью, заплакав, пришла в проходную комнату, где он теперь спал на диване, стала на колени у его изголовья, погладила по лицу и прижалась к его щеке солеными, мокрыми губами, Алексей отшатнулся так резко, что она тут же вскочила и вырвалась из этой комнаты, натыкаясь на мебель, со стоном и хрипом, как раненый зверь.
Душа его не принимала Любиной смерти. Может быть, потому, что с самого ее рождения он жил в сильном страхе, и теперь, когда уже нечего было бояться, когда ничего не осталось, с чем можно проснуться наутро, а ночью заснуть, — ничего не осталось, теперь он как будто бы ждал, чтоб хоть что-то вернулось. Хоть что-то! Хоть страх за нее, хоть последнее утро.
Они с Аллой ночевали в креслах, приставленных вплотную к ее кровати. Алла вдруг задремала, закинув беспомощно голову, и захрапела. Медсестра, менявшая Любочке капельницу, посмотрела на нее испуганно, подложила ей под голову подушку. И Алла проснулась с неловкой гримасой.
Любочка не спала уже вторые сутки. Пальцы ее отекли так, что она не могла пошевелить ими. Глаза были плотно закрыты.
Алла, растрепанная, с черно-сиреневыми разводами туши на щеках, вцеплялась в него длинными ногтями с остатками лака:
— Гляди! Она спит! Она спит! Не будите!
Он смотрел на Аллу и не видел ее, потом переводил взгляд на медленно сочащуюся из капельницы жидкость, потом на прозрачную шею, на открытые сухие губы под кислородной маской. Веснушки ее стали ярче, как будто бы солнце, которого не было вовсе и больше не будет нигде — ни в воде, ни на суше, — оставило ей свой лукавый подарок. Все звуки вокруг раздражали его, все звуки мешали ему ее слышать: вдох, выдох, еще один вдох, еще выдох…
Кажется, он потерял сознание, когда началось это. Она заметалась, сбивая подушки. Ведь все это время он видел прекрасно, и вдруг стало как-то ужасно темно. В темноте он услышал голос Любочки, радостный и одновременно умоляющий, которым она, когда ей было восемь, просила купить на базаре щеночка.
Она не могла говорить таким голосом, она ведь хрипела под маской, сбивая подушки! Конечно, она не могла. Но он слышал:
— Пусти меня, папа! Пусти! Отпусти!