Любовь и маска
Шрифт:
В сентябре против фильма выступил тогдашний министр просвещения Бубнов. Александровский заступник — Шумяцкий формально находился у него в подчинении и вынужден был действовать окольным путями.
«Веселых ребят» топтали теперь не только свои, киношники, но и писатели. В первую очередь РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей).
После выхода на экран «Чапаева» «Литературная газета», воздавая должное фильму Г. и С. Васильевых, противопоставляла его «Джаз-комедии» и помещала рисунок: воинственный комдив Василий Иванович выметает метлой с экрана
«„Чапаев“ зовет в мир больших идей и волнующих образов, — писала „Литературка“. — Он сбрасывает с нашего пути картонные баррикады любителей безыдейного искусства, которым не жаль большого мастерства, потраченного, например, на фильм „Веселые ребята“.
Хорошо, когда звучит хорошая песня, но очень плохо, если за всем этим не видно советского человека, который не только поет, но и творит, борется, побеждает. Нам очень жаль, что, успешно овладев чрезвычайно нужным жанром комедии, тов. Александров не создал, однако, комедии советской».
Счел нужным выступить и Виктор Шкловский, озаглавив свою статьи следующим образом: «То бы ты слово, да не так бы молвил!»
«Дон-Кихот, — писал Шкловский, — как известно, в полупостные дни ел кушанья скорби и разрушения. Говорят, оно стряпалось из окоченевших за неделю животных. „Веселые ребята“ — сплошь скорбь и разрушение, ибо это куски чужих, давно забытых, мертвых кинолент. Но то, что было живым у образцов, стало дохлым и пахнет донкихотским супом».
И далее пируэт в чисто «шкловском» духе:
«Вообще „Веселые ребята“ — вещь опытная, сделана человеком умелым. И если эта вещь будет иметь успех, то получится совсем плохо».
Трепали фильм и на первом съезде советских писателей, причем особо неистовствовал незабвенный Алексей Сурков — румяный обаятельный человек, неутомимый рассказчик, без которого не обходилась ни одна травля в течение нескольких десятилетий (по-настоящему он, конечно, прославился во время кампании против Б. Пастернака). Балагур, рассказчик, любимец дам критического возраста, он уже в то время занимал какое-то там «видное положение»: от него зависели, его боялись. В трескотливую перестроечную эпоху ему пытались пришить то, что он украл с некоего безымянного бедолаги «Землянку» («Вьется в тесной печурке огонь…»), а я так думаю, что в войну приличные или просто хорошие стихи удавались даже самым посредственным поэтам.
Сейчас уже довольно трудно представить комбинацию, в результате которой они с Александровым стали «добрейшими знакомыми», внуковскими дачниками, подвозившими друг друга на машинах.
Видимо, инициатором потепления в их отношениях был Александров. Из чувства, так сказать, самосохранения.
Пройдет несколько лет, и они будут ходить друг к другу в гости, возить из Москвы продукты, пить чаи, рассказывать истории, анекдоты, шутить, хохотать — и никто уже не вспомнит того погрома в 34-м.
И. Фролов в своей книге приводит большой кусок из выступления румяного пролетарского поэта:
«У нас за последние годы и среди людей, делающих
Создав дикую смесь пастушечьей пасторали с американским боевиком, авторы, наверное, думали, что честно выполнили социальный заказ на смех. А ведь это, товарищи, издевательство над зрителем…
Да, советская молодежь, бодра и жизнерадостна. Да, она хочет весело жить и весело проводить свой досуг, но зачем давать ей пошлость антрактовой клоунады, выдавая ее за юмор? Зачем оглуплять нашего хорошего и умного читателя? Зачем развращать его молодой художественный вкус?»
В общем, это должно было послужить сигналом к повторной, теперь уже более искусно отрежиссированной травле.
Однако нападавшие не догадывались о соотношении сил.
Уже через пару недель Шумяцкий договорился о показе фильма Горькому. Вместе с ним решили пригласить писателей-рапповцев из числа самых ретивых, а кроме того, всевозможную молодежь: школьников-старшеклассников и каких-то «сельских комсомольцев», дабы они своим простодушным хохотом могли посрамить пролетарскую серьезность пишущих дядей.
Хохот, по всей видимости, стоял отменный, по крайней мере, на время он заглушил рапповские восклицания в прессе…
— Талантливая, очень талантливая картина, — добросовестно окая, говорил Алексей Максимович. — Сделана смело, смотрится весело и с величайшим интересом. До чего хорошо играет эта девушка (Л. Орлова. — Д. Щ.). Очень хороши все сцены с животными. А какая драка! (про которую говорили, что она смонтирована Эйзенштейном. — Д. Щ.). Это вам не американский бокс! Сцену драки считаю самой сильной.
Александров воспользовался случаем пожаловаться на обвинения в американизме.
— Да, — задумался Горький. — Однако… американцы никогда не осмелятся сделать так… хулигански, я бы сказал, целый ряд эпизодов. Возьмите эпизод с катафалком! Американцы никогда не посмели бы снять катафалк так — они пытаются утверждать уважение к культам, связанным с кладбищем, покойником. А русский режиссер взял катафалк и снял его так смешно, что это не оскорбляет, это искусство.
Как бы ни восхищался пролетарский писатель этой картиной, он решительно потребовал вымарать Из нее текст Утесова, где тот жалуется коменданту на мешающие оркестру шумы: