Любовь и маска
Шрифт:
Настоящая тема картины — отчаянная борьба Орловой со временем.
Это был фильм, где двое людей — постановщик и главная исполнительница — в равной степени не чувствовали, не видели, не знали своего возраста.
По студии ходили веселые байки, чем-то похожие на анекдоты, которые в то время травили об анемичных старцах из политбюро. «Скворец и лира» быстро переименовали в «Склероз и климакс». Любочку, впрочем, старались щадить.
Во время съемок она задергала свой организм всевозможными диетами. Она по-прежнему занималась станком, теперь уже с плачем —
Но, может быть, куда болезненнее этих физических напряжений было постоянное утруждение своего естества, подгонка его под образы своей молодости.
Болезнь возникает от несоответствий.
Теленок, превратившийся в быка на плечах возмужавшего носителя, в конце концов умирает. Мертвого нести тяжелее.
Бессмысленность этой тяжкой ноши, которую кое-как удалось доставить по назначению — довести картину до монтажа, — стала ясна после первых же просмотров материала.
«Мне никогда не будет больше тридцати девяти лет, ни на один день»… В театре эта фраза вызывала неизменный восторг. В кино, преподносимая в качестве метафоры жизни, — она больше не проходила. И не могла пройти.
Орлова оставалась ей верной до конца. Она не умела жить в каком-то ином возрасте, кроме помеченного этой театральной репликой, потому что другого возраста для нее просто не существовало — дальше шла только смерть.
Она не отступилась даже после того, как увидела отснятый материал, который с предельной жестокостью показал границы ее возможностей. Даже после того, как фильм положили на самую дальнюю и непочетную полку кинохранилища. Сколько ее обожателей были избавлены тем самым от разочарований, горечи и тоски… Вряд ли она понимала это, когда ехала на свое последнее озвучивание весной 74-го.
Вечером того же дня Орлова отыграла «Странную миссис Сзвидж». Ночью у нее началась рвота. На следующий день ее увезли в больницу с подозрением на желтуху.
«Есть много способов выразить любовь», — говорит Этель Сэвидж, вспоминая о встрече со своим мужем. Покидая больницу, она слышит фразы, использованные в ее рассказе. Обитатели клиники возвращают ей то, чем она успела поделиться с ними, — посильное выражение любви:
Джефф.Черт возьми! Вы хорошо держитесь в седле!
Флоренс.Будьте осторожны. Не сломайте себе шею!
Ферри.Возьмите зонт, на улице дождь.
Мисс Педди.Я… вас… люблю…
Ганнибалл(он не говорит ничего).
Миссис Сэвидж покидает «Тихую обитель», пациенты которой остаются в выдуманных ими мирах — настоящих, каждый — в своем. Ганнибалл виртуозно играет на скрипке, Флоренс сидит с ребенком на руках, миссис Педди рисует настоящую картину, Джефф играет на рояле, Ферри — молодая, красивая, в новом платье. Мир, о котором все они мечтали и который можно разрушить одной фразой.
Есть много способов выразить любовь. И правда — далеко не всегда самый подходящий из них.
На роль в пожарном порядке была введена другая актриса. Четвертая миссис Сэвидж.
Подозрение на желтуху не подтвердилось. Речь шла об операции: удалении камней желчного пузыря.
Орлова лежала в кунцевской больнице, в другом отделении которой вот уже не первый год (выходя и вновь возвращаясь) помещалась Марецкая. На груди у «Ве-Пе» лежал небольшой магнитофон, на который она в течение дня записывала по нескольку стихотворений: Пушкин, Тютчев, Есенин. Те, кто слышали эти записи, говорили, что это лучшее из всего сделанного Марецкой.
Позднее в этой больнице оказался и Завадский.
— Ты от меня к Вере? — спрашивал он пришедшую к нему Молчадскую. — Обязательно передай ей привет. Я скоро выберусь отсюда.
Молчадская шла к «Ве-Пе», и та давала послушать свои последние записи.
— Странно, сколько раз передавала приветы Любочке, а она мне ни разу, — жаловалась Марецкая.
— И не передам, — замедленным эхом отзывалась через какое-то время Орлова, когда ей рассказывали о сетованиях «Ве-Пе». — Не надо мне о ней напоминать.
Так они и лежали на разных этажах больницы, связанные друг с другом старостью, несчастьем и условной системой принимаемых или решительно отвергаемых приветов.
Орлова тогда выглядела самой благополучной из них.
В больнице она тотчас потребовала, чтобы ей дали возможность заниматься станком, который незамедлительно был доставлен Гришей из Внуково. На столике перед ее кроватью стояла его фотография и букет незабудок.
В то утро она позвонила ему точно в условленный час, как обычно, сказала, что чувствует себя превосходно, впервые за много дней с удовольствием позанималась станком, правда, немного устала, но ничего, «хорошенько высплюсь, а потом позвоню сама», просила его надеть на прогулку теплый свитер, а то опять похолодало, погода никак не установится.
Когда Григорий Васильевич вернулся с прогулки, была уже середина дня. Он сел перед окном в кресло и, закурив гаванку, неторопливо развернул свежие, тотчас запачкавшие подушечки пальцев «Известия». Газета еще хранила запах утреннего кофе и гренок, он начал просматривать ее еще за завтраком, но без конца отвлекал телефон. Убаюканный привычным, ничем не нарушаемым ритмом, он отложил ее через несколько минут, потом потянулся, аккуратно вернул разъехавшиеся листы в почтовую, прямоугольную форму и откинулся в кресле.
В глазах тотчас поплыла зелень, заколыхались ветки. Задумчивый послеобеденный гул самолета, присматривавшегося к внуковскому аэродрому, понемногу сменялся какими-то звуковыми сигналами, должно быть, оповещавшими о снижении. Они становились все отчетливее и прерывистей, и когда шасси клюнули взлетную полосу — так бросило вперед, что пришлось схватиться за подлокотники, — перешли в истерическое повизгивание телефона.
Он продолжал надрываться, пока грузный человек в темном домашнем свитере, с нашейным платком высвобождался из кресла, топал, теряя тапочки, вниз и, решив дождаться, пока он снимет трубку, в последний момент иронически отменил связь.