Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения
Шрифт:
Именно так и обстоит дело с рассказами, составившими эту книгу. «Последняя воля Виттории Джустини» начинается как мыльная опера. «Дама живет, голубь умирает» – это мини-эпистолярный роман. Остальные четыре истории мимикрируют под рассказы для толстых литературных журналов. Главы эти имеют отношение к тем или иным литературным жанрам. В истории убийства в Кретоне есть что-то от волшебной сказки; история Инноченции и Веспасиано позволяет найти поэзию в свидетельских показаниях; рассказ о голубе вскрывает морфологию текста старинного лабораторного отчета; повествование об Алессио, влюбленном педеле, и его платке начинается как рассказ о привидениях. И подобно Борромини, создавшему мощную и озорную церковь Сант-Иво, я тоже всецело за трансформации; мои истории меняют форму по мере своего развития, плавно переходя от одного литературного образца к другому.
В лекциях для первокурсников-гуманитариев (о великих книгах Средневековья и Возрождения) я всегда говорю студентам, что у меня для них есть два главных завета, которые легко произнести, но трудно прочувствовать. Первый состоит в том, что прошлое прошло; второй же – в том, что текст текстуален. В этой книге я придерживаюсь тех же заветов: чем очевиднее текстуальность моих текстов, тем отчетливее прошлое будет выглядеть прошлым и тем более обдуманным, напряженным и страстным будет наше стремление
С того самого времени, как я впервые начал изучать судебные дела, я использовал их и в преподавании. Мои студенты, знающие итальянский, транскрибировали и переводили неразборчивые оригиналы; для них это было упражнением, а для остальных – материалом для занятий. Одна исключительно талантливая студентка Линда Траверсо даже добралась до архива в Риме и обнаружила для меня среди прочего дело Инноченции и Веспасиано. Вместе со своим другом и будущим мужем – Раффаэле Джирардо – она вчерне транскрибировала это дело и перевела его на английский язык. Впрочем, обычно моим студентам приходится начинать с уже готовых английских переводов. Мои задания им бывают разными: аннотировать документы процесса, прокомментировать встречающиеся в той или иной истории имена людей, описать место и время действия, кратко объяснить содержание процесса и воспроизвести события в виде связного рассказа. Я часто предлагаю такие задания командам студентов, потому что задачи бывают сложными, и лучше справиться с ними смогут несколько пытливых умов, предлагающих разные точки зрения. В деле об убийстве в Кретоне я дал первокурсникам сегодняшние чертежи замка и предложил им, пользуясь скрытыми в тексте подсказками, сначала отыскать, где лежали трупы и найти все другие места, фигурирующие в этой истории, а затем изложить ход событий с учетом всей топографии места действия. Поскольку мои студенты лучше воспринимают экран – будь то киноэкран или дисплей, – нежели печатную страницу, наше обсуждение перешло в стилистику киносъемки: флешбэк, параллельный монтаж, наезд, панорамирование, слежение, короче говоря, любые приемы с камерой, которые можно передать прозой. Еще мы фантазировали про подбор актеров: «Я буду женой, а моего любовника пусть сыграет Том Круз», – высказала пожелание одна хрупкая студентка. А что до смерти несчастной Виттории Джустини, то мы разыграли эту историю целиком прямо на занятии – вплоть до поединка на шпагах между братьями.
В преподавании много увлекательного. Предметы разбирательств: секс и насилие, алчность и самопожертвование, любовь и смерть, молодость и старость, бунт и власть – захватывают студентов, говоря нечто важное их сердцу и уму. Судебные дела такие живые, что трудно избежать самоотождествления с их героями. И в то же время сама легкость отождествления напоминает о важности упомянутых заветов: прошлое осталось в прошлом, а текст – текстуален. Сколь бы живыми ни казались старинные итальянцы, они все же недоступны нам; их решения, причуды и желания укоренены в прошлом и постижимы нами разве что наполовину. Уже само обсуждение того, какую кинозвезду выбрать на какую роль, возвращает к осознанию того, что любая история, рассказанная сегодня, – произведение искусства, а потому и искусственное произведение. Говоря другими словами, любая история, которую мы сочиняем, текстуальна. Однако есть и второй урок по текстуальности, более важный при обучении историка его методам. Этот второй урок состоит в текстуальной природе самих документов, поскольку судебное дело представляет собой, как и любой иной документ, тонкое переплетение многих жанров. Обиходная речь и простецкий нарратив сталкиваются с более формальным языком показаний и допросов. В таких рамках и под такими влияниями говорят уста свидетеля, но ведь слышим мы их только при посредничестве ушей, сознания и руки нотария. К тому же у каждого свидетеля хватает мотивов на свой лад лепить свою историю. Более того, сами события часто принимали оборот, подсказанный итальянскими литературными нарративами. Соблазнение, предательство и мщение оказывались жанрами жизни, повторявшими богатую подобными сюжетами литературу. Пытаясь все-таки выяснить на занятии, «что случилось на самом деле», мы всегда должны учитывать эту сложную систему линз, преломлявших события в написанное на бумаге.
Почему для этой книги выбраны именно те истории, которые вошли в нее? Почему именно эти дела, а не какие-нибудь другие из сохранившихся тысяч? В основном потому, что они кажутся хорошими историями. Некоторые дела слишком невыразительны, некоторые – фрагментарны или просто несоразмерно длинны. Другие бывают интересными и полными, но оставляют слишком многое неразгаданным. Самые разные черты истории могут привлечь к ней внимание рассказчика. Важны голоса, важна глубина чувств. В каждом деле, о котором говорится в этой книге, есть немало боли, скорби или гнева. Почти в каждом есть и нежность. Кроме того, как писатель, я люблю, чтобы в них была и ирония: диковинные повороты судьбы, жестокие перемены счастья и несовместимые соположения действий, желаний, состояний сердца и ума. И добавить еще щепотку тайны, ведь, в конце концов, у читателя, как и у писателя, должны остаться волнующие вопросы.
Это сугубо личные критерии, прихоть вкуса. Здесь не кроется ни глубокой науки, ни особой точки зрения, ни каких-либо уроков. И все же мой отбор историй дает представление о том, как я понимаю Италию того времени. Есть несколько способов это показать. Возьмем хотя бы жестокость. Мои рассказы часто жестоки. Такова была Италия в эпоху Возрождения. После XX века с его нескончаемым потоком ужасов такие слова могут показаться несправедливыми и самодовольными; но наша публичная культура отвергает жестокость – мы превозносим мягкость и доброту: по отношению к детям, к бедным и слабым, к животным. Итальянцы эпохи Возрождения, при их христианском настрое, также могли культивировать сострадание. Но их жестокость была куда менее стыдливой, чем наша: по отношению к врагам внутренним и внешним, к подчиненным, к париям и, конечно, к зверям. Иерархические социальные структуры, обычаи кровной мести, конфликтность политических отношений на местах и свирепые обряды правосудия – все это дозволяло жестокость или возвеличивало ее. А мой вкус к иронии подчеркивает еще и линии напряженности в обществе, следовавшем противоречивым этическим кодексам. Лояльность итальянца была обращена к тому, что близко: к семье, родичам, патрону – и представляла собой императив, находившийся в резком противоречии с его идеалами: христианским, правовым и гражданским. Он прислушивался и к чувству чести (мстительному, воинственному и мелочному), и к религии (милостивой, призывающей к миру и братскому единству всех христиан).
Когда сталкиваются несколько конкурирующих моделей поведения и принципов, в их драматической, пропитанной иронией борьбе приоткрываются условия, определявшие существование людей. Как обычно, правила поведения важны не потому, что они управляли
В моих рассказах, на свой лад тоже игровых, я пытаюсь передать игру жизни в Италии XVI века. Как историка меня особенно привлекают моменты, когда разные игровые поля соединяются самым безумным, драматичным и ироническим образом. Проблема выбора и той половинчатой свободы среди ограничений, которую мы называем самостоятельностью, выступает всего нагляднее, когда сам выбор оказывается острым и необычным. Судебный процесс и сам ставит людей в ситуацию трудного выбора, поскольку свидетели часто оказываются в тисках между собственным стремлением уберечься от наказания за лжесвидетельство и преданностью своим социальным союзникам, нуждающимся в их лжи. Многие из свидетелей вели в суде рискованную игру. Но и помимо судебных заседаний, в моих историях есть много моментов, когда сталкиваются разные императивы. Сильвия Джустини мечется между состраданием к умирающей сестре, верностью брату-отщепенцу Асканио и семейной солидарностью с остальными братьями. Кормилица Франческа, хотя и обязанная по своей должности няньки опекать юную Инноченцию, не может удержаться от того, чтобы не помочь своему молочному сыну соблазнить девушку. Прокурор Алессандро Паллантьери, серийный насильник девочек-подростков, играет отца, слепо любящего своих детей, рожденных от его жестоких связей. Изворотливый Лелио Перлеони между заверениями в своей глубокой преданности предает всех, кого только встречает. Лукреция Казасанта – одновременно и смиренная монахиня в монастырском затворе, и хихикающая кокетка у заднего окошка кельи. Эти старинные ситуации, в которых надо было делать трудный выбор и идти на отчаянные компромиссы, дают нам новые полезные уроки, поскольку позволяют очертить поля, на которых разворачивается социальная игра, и составить представление о том, какие награды и наказания стоят на кону.
И все же жизнь никогда не сводится только к игре, а история – к вымыслу. Использование нами приемов, характерных для литературы, только обнажает эти различия. У историков две проблемы: мир полон; их же знание по большей части пусто. Первую замечательно выразил автор неподписанной статьи в «Нью-йоркере» в 1986 году. Он размышлял о том, что никогда не сможет с чистой совестью сочинять вымысел, потому что нельзя добавить ничего подлинного (будь то остров на Карибах, новую квартиру в Нью-Йорке или домохозяйку – он еще помнил времена домохозяек) в мир, который уже и без того полон. Драматурги и романисты исторического жанра не слишком сковывают себя подобными ограничениями; их искусство позволяет им внедрять в прошлое вымышленных персонажей, а реальным лицам приписывать новые слова, мысли, сны и даже захватывающую несуществующую любовь. А в это время мы, историки, сдерживаемые собственной совестью, научными нормами и бдительными взорами коллег, не можем даже разрешить любовнику лишний вздох, добавить цветок на ветке черешни или же позволить лунному свету отразиться в луже без ссылки на источник, доказывающий подлинность всего этого. Добавить нельзя ничего, но сколького при этом приходится лишиться! Прошлое почти полностью исчезло; даже от вчерашнего дня мало что остается, а от минувших столетий нет ничего, кроме легкой дымки остатков памяти. Это обстоятельство одновременно и проклятие, и благословение нашему ремеслу; проклятие – потому, что от него опускаются руки, благословение – потому, что оно пробуждает воображение, давая ему упоительную свободу.
Стройность и изящество исторического рассказа тоже иные, нежели у художественного повествования. Литератор может построить сцену, определить кульминацию и развязку в соответствии с условностями и приемами своего искусства. В истории же, напротив, как правило, царит беспорядок. Как писатель я нахожу, что начинать просто, в основном потому, что можно первым делом описать захватывающую сцену, а затем вернуться к объяснению ее предыстории. Совсем не то с концовками, которые чаще оказываются всхлипом, а не взрывом. Очень часто интереснейшее дело просто рассасывается, когда его фигуранты расходятся каждый своим путем. Ясно, что всем им предстоит умереть, но смерть редко делает свою работу чисто. Палачу удалось в конце концов встретить Алессандро Паллантьери, но для этого потребовалось тринадцать лет, и топор опустился на его шею не за те преступления, о которых буду рассказывать я. Большинство остальных персонажей умерли далеко за сценой, с глаз долой – из сердца вон. Читателям истории, основанной на процессуальных делах, словно зрителям телесериала «Закон и порядок», подавай окончательный приговор с ударом судейского молотка. Но, увы, многие приговоры не сохранились, а в ряде случаев, как, например, с Веспасиано, их, скорее всего, и вовсе не было. Судебное дело в XVI веке не существовало само по себе. Скорее его можно представить как вершину айсберга, состоявшего из долгого соперничества и переговоров, а его целью был не приговор, а разрешение конфликта. Суды выступали посредниками и способствовали заключению соглашений между сторонами. Закрытием дела могла быть не формальная процедура, а определенный социально значимый исход – например, когда Веспасиано пошел на попятную и женился на Инноченции. Как правило, такой финал происходил за пределами зала суда; мы можем о нем только догадываться.