Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
С ужасным скандалом мать Машиаха наконец покинула офис. Витя с остервенением запер дверь, каждый поворот ключа сопровождая непечатным — а впрочем, давно уже печатным — словом.
— Итак? — спросила Зяма.
— Сто двадцать! — сказал он, отдуваясь и размахивая бесполезным уже посланием к «дорогому контролеру». — Вонючий мизрах! Я опоздал буквально на минуту.
— Почему ж ты с ним не поговорил?
— Я его не видел! Он успел смыться, вонючий мизрах!
— Откуда же ты знаешь, что он — мизрах?
— А кто
Спорить с ним было бесполезно. Он и сам любил повторять, что ненависть — экзистенциальное чувство.
Не успели приняться за шедевр Кугеля, как позвонил Рон Кац и попросил включить модем — сейчас он пришлет гениальный файл под названием «Кардинал Арончик»…
Пришел файл. Вывели текст на экран и с первого абзаца — почти одновременно — страдальчески взвыли: Халил Фахрутдинов вставлял кардиналу Франции Жану-Мари Люстижье огромную еврейскую клизму по национальному вопросу.
При этом в тексте мелькали перлы, вроде «его обрезанное преосвященство не изволили покрыть голову в знак траура по умерщвленным сородичам…» или «напрашивается вопрос: читал ли новоиспеченный пархатый кардинал кадиш по своей замученной в Освенциме матери?!»…
— Мы уволены, — сказал Витя.
— Ну, погоди… Уберем грубости и зряшные нападки, изменим название…
— Ты же знаешь, как он вопит, когда мы, не спросясь, меняем его идиотские названия… «Кардинал Арончик»!
— А между прочим, неплохо… — задумчиво проговорила Зяма. — Давай-ка оставим.
— Ты с ума сошла? А следующий опус он озаглавит «Папуля Римский»?
— Оставим, оставим…
— Под твою ответственность!
Часа полтора они возились с кардиналом Франции, пытаясь совершенно скандальным обвинениям Рона придать более благообразный, сдержанно-осудительный тон, а прямые оскорбления заменить на некие сурово-горькие намеки. В некоторых местах Витя сардонически хохотал и восклицал: «О, воображаю!» — а Зяма бормотала примирительно: «Ничего, ничего, оставь… Этот оборот вполне легитимен…»
В разгар страды работу пришлось прервать. Случилось небольшое происшествие, одна из тех плодотворных встреч с читательской аудиторией, от которых, как ни вертись, не убережешься: к ним без стука ворвался некто Златовратский, от которого прежде они получали только гневные письма и телеграммы.
Он топал, пыхтел, отфыркивался не хуже, чем кипрский моряк; похоже, перед тем как подняться на второй этаж, он долго готовил свой паровоз, раздувая угли.
— Подонок! — кричал он, лупя по столу газетой «Полдень», свернутой в трубку. — Антисемит! Сволочь!
Словом, это был один из читательских откликов на недавнюю статью Халила Фахрутдинова, где тот научно-популярно обосновывал теорию, согласно которой на одного гения в еврейском народе приходится примерно сто тридцать две и две десятых тысячи кромешных идиотов.
— Кто он? — орал Златовратский. — Я приехал из Петах-Тиквы узнать —
— Я, — хором ответили Зяма и Витя.
— А-а!! Я догадывался, я подозревал, что здесь окопалась целая шайка негодяев!! Да вас поубивать мало! Я сам бы вас убил с огромным удовольствием!! Своими, вот этими вот, руками!
— Пожалуйста, — сухо проговорила Зяма, — окажите такую любезность. Витя, принеси нож!
Витя сбегал к шкафчику и с благоговением подмастерья подал Зяме длинный нож-пилу.
— Да не этот! — воскликнула она раздраженно. — Этот молочный. Когда ты запомнишь!
Но, как видно, читатель Златовратский неправильно понял Зямину ритуальную суровость. Во всяком случае он не только не подтвердил своей готовности к принесению священной жертвы, но явно испугался и того, что его так буквально поняли, и той стремительности, с которой эти двое сумасшедших выразили желание помочь ему в его совершенно умозрительных намерениях. А может быть, он заподозрил, что в процессе обряда агнец поменяется местами с резником…
Вообще ему страшно не понравился разворот событий. Он стушевался, мгновенно опустился до бормотания общих слов о высокой культуре, которую журналисты обязаны нести в массы репатриантов. Словом, всем своим видом старался показать, что мясной нож — это преувеличение, дурной вкус. Так и сгинул, что-то бормоча.
— Ну, запирай ворота, — с явным облегчением проговорила Зяма. — Это дело надо заесть и запить. Сегодня я угощаю.
Как раз когда после обеда закончили редактировать Кугеля, он явился собственной персоной. Витя бросился готовить чай, нарезал булочку и достал из холодильника шоколадную пасту: политический обозреватель Себастьян Закс любил сладкое.
Нет, он не собирается им мешать, он сейчас пойдет дальше, какой там чай, зачем… Погорячей, давай, не жалей. А лимоном в вашей конторе, как всегда, не разживешься, жилы вы, жилы… Серьезному человеку такую бурду и пить стыдно… Слышали, что вчера вопил в кнессете этот мошенник, этот карманный вор?..
— Рудольф, — сказала Зяма, — знаете что? Почему бы вам в конце концов не написать что-нибудь о Катастрофе.
— О чем это?! — вскинулся тот. — О том, как я в Дахау в выгребной яме три дня отсиживался? Как потом от меня месяц — мойся не мойся, хоть шкуру сдирай — говном разило?
— Именно! — воскликнула она. — Напишите, черт возьми, о Дахау! Как вы спаслись.
Кугель вынул ложечку из чашки и внимательно взглянул на нее.
— С чего вы взяли, что я спасся? — спросил он, усмехаясь. — С того, что я каждую неделю вам статьи пишу и чаи здесь распиваю?.. Нет, вы на это не смотрите, это кажимость. Оттуда никто не спасся, ни я, ни вы…
А вот, если желаете, я вам к Судному Дню «Экклезиаст» переведу.
— В каком смысле? — спросил Витя. — Ведь он переведен давно.