Любовь к ближнему
Шрифт:
– Не держи зла на ненавидящих нас. Это расплата за наше рвение. Станем собирать их плевки, как лепестки роз…
В наши отношения вдруг вернулось былое напряжение. Для нее законы гостеприимства не знали исключения. Любой возжелавший Дору мужчина, даже последняя развалина, кружил ей голову. Наихудшим отбросам общества она отдавалась с горячностью, граничившей с самопожертвованием. Ее тело было всего лишь инструментом Господа, она предлагала его в кредит, даже задаром. Она превращалась в заложницу всех своих преследователей, даже самых жалких, ценных именно своей бедой. Теперь она ходила по больницам, навещала больных на последнем издыхании, зажившихся старцев, чтобы одаривать их предсмертным возбуждением. Ее потрясали эти изможденные, изголодавшиеся существа, она по-своему творила над ними обряд соборования. Я представлял этих несчастных – агонизирующих, уносящих на тот свет последнее впечатление – нагую молодую женщину, предвкушение рая, ласкающую себя между аппаратом искусственного дыхания и капельницей. Это явно
Рано или поздно наступает момент, когда события пускаются вскачь, теснятся, приближают завершение, превращающееся в катастрофу. Пленники своей мании, мы перестали понимать обыкновенный мир. Дора снова стала вызывать у меня отвращение, но уже смешанное с грустью, оставлявшее нетронутым мою любовь к ней: она опять стала походить на потерявшуюся девчонку с опавшими плечами, оглоушенную собственной пустотой. Ее тело распадалось, бедра покрылись сетью вен, словно по ним прошлись плугом. Она отклячивала зад, как гусыня, и ничем уже не отличалась от стандарта своей профессии, выглядя воинствующей шлюхой самого дурного вкуса: слишком узкие джинсы, больше подходящие для морящей себя голодом девчонки, экстравагантные декольте, огромный размалеванный рот, влажные глаза под тонной туши. Мне хотелось как следует ее тряхнуть, запихнуть под душ, отмыть добела. Я говорил ей:
– Некоторых слишком чистых девушек хочется измарать, а таких грязнуль, как ты, так и подмывает затолкать в стиральную машину.
Она орала в ответ:
– Я для тебя еще слишком хороша, ты на себя-то в зеркало давно смотрел?
Она была совершенно измождена, и это старило ее: яркий свет был к ней слишком жесток, делал улыбку деревянной, ее дыхание пахло горечью. Скороговорка сменялась унылым молчанием, хохот до упаду – рыданиями. Она читала теперь жития святых, завидовала проливаемым некоторыми слезам, превращающимся в кровь, так называемым «розам из глаз», утверждала, что Бог преднамеренно испытывает ее. Иногда, когда уныние становилось невыносимым, она устраивала себе передышку, сдавалась, рассказывала про слюнявых дебилов, про пьянчуг со зловонной отрыжкой, про тоскливые, как зимние сумерки, эрекции, про огромные, вечно возбужденные травмирующие члены. Не забывая про мерзавцев, мужланов, психов, которых к ней влекло как магнитом. Я выходил из себя, советовал все это бросить, она в ответ цитировала христианского мистика:
– Мы должны пламенно любить то, что вызывает у мира ужас, и ужасаться тому, что страстно любит мир.
– Плевать мне на мистиков, ты не обязана якшаться с отребьем рода людского.
– Вот что я скажу тебе, Себя недостойна этих убогих, настолько они выше нас. К тому же это мои дети. Каждый раз, когда они выходят из меня, у меня ощущение, что я их рожаю.
От таких ее слов я лишался дара речи. Дора, ангел и мученица, молола вздор, мечтая увлечь меня за собой в пучину. Она не была злобной, просто тронулась умом. Это переплетение жизненной силы и помешательства заставляло меня опасаться худшего.
Мы больше не прикасались друг к другу. Когда же желание снова по случайности соединяло нас, моя любовница проявляла утомительную вульгарность, драла глотку, дергалась, как утка со свернутой шеей, продолжающая носиться по двору.
– Что за дрыганье? Тебя что, режут?
Она нервно ухмылялась и отталкивала меня.
– Больше не подходи ко мне. Хочешь перепихнуться – плати. Как другие, понял?
Она орала, как базарная торговка, осыпала меня бранью.
–
Она обожала и все время цитировала реплику из дешевого американского сериала:
– Может, член у тебя и здоровенный, зато яиц нет!
Она бесилась, рвала занавески, скатерти, швырялась стаканами, метала туфли в зеркала.
– Признаться, Себ, с импотентом я и то кончаю лучше, чем с тобой.
Я тоже начинал испытывать к ней враждебность. С какой охотой я треснул бы ее башкой об умывальник! Я подробно рассказывал ей об ее мельчайших изъянах, в точности воспроизводящих ее духовную нищету. Я хватал ее священные книжки, рвал их и выбрасывал в окно. Сражение оканчивалось вульгарной дракой, она пыталась царапать меня ногтями, я хватал ее за шею, хлестал по щекам, она со слезами валилась на пол. Я стремился ее добить, уничтожить двумя словами ее мессианство распутницы.
– Ты – всего лишь мерзкая шлюха. Ты закончишь сифилитичкой, отсасывающей за один евро.
Она снова свирепела. Для самозащиты я купил бейсбольную биту, которую прятал под своей кроватью. Дора хватала ее, от отчаяния больно лупила меня по ногам и по рукам. Ей тоже хотелось прикончить меня, вычеркнуть из своей жизни. Получив от нее приказ, я позволил бы ей убить меня на месте: принять смерть от ее руки было моим заветнейшим желанием Мы оба были в крови, в выдранных клочках волос. Так взрывалось все накопившееся между нами уродство. Потом, ужаснувшись зрелищем своей душераздирающей любви, мы достигали согласия. Просили друг у друга прощения и заключали мир, скрепляя его половым актом на скорую, так сказать, руку. После этого мы возвращались к жизни, ища в ней перемирия. Дора грезила о материнстве, о детях – коричневом, охряном, светло-шоколадном. Что до меня, то, развернувшись на сто восемьдесят градусов, я умолял своего начальника Жан-Иньяса де Гиоле отправить меня хоть куда-нибудь, в Белоруссию, на Тасманию, в Улан-Батор. Я желал способствовать своим трудом вящему воссиянию Франции. Он смеялся мне в лицо: я потерял его расположение. Тираж его книги через полгода после издания пустили под нож, вторую рукопись не приняли. Я был обречен вечно торчать в Париже. Для меня был чересчур хорош даже самый незавидный пост в Европе или Азии!
Нежеланные
Мне бы прервать свою параллельную жизнь, попросить о помощи какую-нибудь ассоциацию. Но я упорно шел по прежнему пути, словно совершая медленное самоубийство. Уже несколько недель меня посещала странная клиентка. Ее звали Синди, хотя американского в ней было не больше, чем во мне, – вот как действуют на выбор имени телесериалы. Она была женщиной североафриканского типа, средних лет, со впалыми щеками, с торчащим носом, широкоротой, с высокими скулами, со взглядом каменной твердости. Эта особа с замашками наркоманки имела хриплый голос и интонации жительницы предместья, снобистские, как выговор некоторых жителей Седьмого округа При виде ее наготы у меня неизменно подступала к горлу тошнота: ее бритая щель, проткнутая серебряным кольцом, казалась пастью хищного плотоядного растения, готового сожрать меня. Она была тощей, как скелет, с выпирающими берцовыми костями, впалыми боками, с красными рубцами на бедрах и ляжках. От нее совершенно ничем не пахло, что еще тревожнее, чем отсутствие у человека тени. В первый же визит она холодно оценила мою эрекцию и облекла ее в презерватив. Входя в нее, я словно лез в гнездо шершней. За три минуты мы сменили три позы. После этого она вытолкнула меня из себя и произнесла страшные, незабываемые слова:
– Когда хочешь попробовать суп, достаточно одной ложки.
– Ну и как супчик?
– Съедобный.
В животе у нее бурчало, как в бутылке с минеральной водой, так что я, верный своей привычке, дал ей кличку Газировка. Под этим именем она и была занесена в мой компьютер. У нее во рту сверкал среди желтых и черных обломков золотой зуб. Золото было так себе, низкой пробы. Когда мы целовались (как я говорил, Дора принудила меня возобновить практику поцелуев в губы), я искал кончиком языка этот гладкий самородок, так отличавшийся от остального частокола у нее в пасти, ранившего мне язык. Раскидывая ноги у меня на кровати, Синди всегда приказывала мне одинаково резко:
– Ну, радость моя, докажи, что ты хороший работяга!
Такое обращение коробило меня, я никак не мог понять, зачем это фригидное существо таскается ко мне. Однажды, когда Газировка одевалась, необычно нервная и агрессивная, раздался звонок. Непрерывный, смахивавший настойчивостью на сирену воздушной тревоги. И действительно, к моему порогу близилась война. Под нажимом пальца звук взлетел вверх по лестнице, пометался между площадками и угнездился у меня в черепной коробке, где обрел мощь большого церковного колокола. Синди, не спрашивая моего разрешения, нажала кнопку домофона, открывающую дверь подъезда. Я не успел заподозрить ловушку, а в дверь уже забарабанили. По ударам угадывался настоящий громила. От приступа паники меня затошнило. Захотелось забиться под кровать, выпрыгнуть в окно. Синди открыла дверь, взяла под мышку свои вещи и была такова. Ее сменили два дурно одетых небритых типа – я не разобрал, бродяги они или преступники. Они неуверенно топтались в комнате. По габаритам они были не слишком грозными и если превосходили меня, то ненамного. Я осмелился спросить: