Любовь к ближнему
Шрифт:
Последние слова он произнес холодно, словно предрекал днем ливень.
– Ты хочешь сказать, что поделать ничего нельзя?
Жюльен, ничего не ответив, снова уселся и стал что-то записывать в блокнот. Моим мучениям не было конца. Время текло невыносимо медленно. Закончив, он вырвал листок и показал его мне. Это оказался рисунок – человечек на виселице.
– Что это значит?
– То, что я хочу предотвратить: лишение тебя гражданских прав. Возможно, существует еще способ этого избежать.
– Ты серьезно, ты говоришь это не только для того, чтобы меня подбодрить?
Я был в состоянии грешника, жаждущего отпущения грехов и готового пройтись по раскаленным углям, если ему прикажут.
– Это тернистый путь, вряд ли он тебе годится.
– Мне все сгодится, обещаю!
Жюльен подошел к мне, уперся обеими руками в ручки моего кресла и, едва не касаясь лицом моего
– Дай показания против Доры, обвини во всем ее…
– Обвинить Дору?
– Объяви ее ответственной за все. Спасай себя, Себастьян, не думай о ней.
Он замолчал, изучая мою реакцию. Реакции не было никакой.
– Мы провели расследование. У нее тяжкое прошлое человека с поврежденным рассудком. Случаи психической декомпенсации, три госпитализации. В ее доме найдены крупные суммы в валюте. Разные паспорта, возможно фальшивые… Она – источник твоих бед. Однажды она нанесла тебе удар ножом в спину, а потом бросила. Измена у нее в крови. Поверь мне: она на твоем месте не колебалась бы.
Думаете, я стал вилять, вообще гневно отверг предложенную сделку? Я любил Дору, но это была любовь без стыда и совести, испорченная клятвопреступлениями и резкими взаимными поворотами. Со страху я принял решение изобличить ее. Память о ее письме к Сюзан укрепила меня в этом решении. Жюльен был прав: она втянула меня в сексуальные блуждания, чтобы совсем уничтожить. Мысленно я переписывал нашу историю заново, не придавая значения тому, что сам встал на эту стезю задолго до того, как пересеклись наши пути. В моем мозгу произошло короткое замыкание, недавнее прошлое было перечитано и подвергнуто строгому отбору. Слишком острой оказалась необходимость вернуться в общество обыкновенных людей! Жюльен протянул мне текст на бланке своей конторы. В нем я заявлял смехотворную, на мой сегодняшний взгляд, вещь: будто бы мадемуазель Дора Анс-Коломб, заядлая сводница и проститутка, принудила меня к торговле телом, угрожая организованной преступной бандой, порчей моей репутации и разрушением семьи. Я взял у Жюльена красивую ручку с серебряным пером и поставил в нужном месте подпись.
– Поздравляю, Себастьян, ты совершил очень смелый поступок. Ты жертвуешь болезненным увлечением ради высших интересов. Ты на верном пути.
Можно подумать, он только того и ждал, чтобы провозгласить мое малодушие отвагой!
– Ну, теперь мы о тебе позаботимся: и психически, и физически. Тебе это необходимо. – Он встал и обнял меня. – Кошмар скоро кончится, не волнуйся.
Я зарылся лицом в его плечо и почувствовал под веками жжение: это просились наружу слезы.
– Должен сказать тебе еще одну вещь. Так, мелочь…
Излечение целомудрием
Психиатрическая больница – современный монастырь: здесь искупаются земные проступки. Тридцать девятый год оказался самым коротким в моей жизни. Весь этот год я провел в химическом тумане на койке больницы Сальпетриер, под наблюдением доктора Эрнеста Чавеса – молчаливого великана, чьи далекие предки обитали на Иберийском полуострове. Лечение было условием, выдвинутым Жюльеном для моего же блага: по его убеждению, «отклонение от нормы», избранное мной в возрасте тридцати лет, было вызвано нарушением психики. В случившемся со мной был повинен я сам, глупо было искать козла отпущения, хотя я и подписал документ с обвинением против Доры в качестве юридического оправдания. Просто я ступил на неверный путь и расплачивался за свой жизненный выбор. Слава богу, все устраивалось даже лучше, чем предполагалось: благодаря красноречию Жюльена в министерстве согласились принять меня на прежнее место. Управление кадров, дисциплинарный совет и профсоюзы достигли соглашения и закрыли глаза на прошлое. Мое поведение было отнесено на счет острой депрессии, от которой я теперь успешно излечивался. Хозяин дома на улице Край Света отказался от иска: его судебный пыл сильно поубавился благодаря немалым денежным вливаниям. Что до Доры, то ее дело было закрыто: не обнаружилось ни ее номера социального страхования, ни банковских счетов на ее имя. Родственники понятия не имели, куда она подевалась. Большинство французских консульств за рубежом закрыли заведенные дела по ее розыску. Мои вещи перевезли с квартиры на мебельный склад, религиозные книги сложили в специальную коробку.
Первые два месяца в больнице я ночевал в отделении для пациентов с сильными болезненными пристрастиями – чистом, не заплеванном, без человеческого отребья, беззубых стариков и шаркающих сиделок. Там проверяли, не страдаю ли я сексуальным помешательством. Моими соседями были подобные мне люди: педофилы, токсикоманы, некрофилы, эксгибиционисты, алкоголики, насильники. Столько усилий ради того, чтобы очутиться в одном стаде с этими несчастными и психопатами! Каждый вечер мне показывали порнофильмы, прикрепив на пенис и в паху электроды, фиксировавшие малейшее возбуждение. Чем больше возбуждение, тем больше ответный удар током. Я горд тем, что удары током остались только в теории: вид голой груди вызывал у меня стойкое отвращение. К тому же я подвергался медикаментозной кастрации, получая слоновьи дозы транквилизаторов, отключавшие любые инстинкты. Каждое утро я напяливал условную смирительную рубашку – ее роль успешно исполняли пилюли. Общество других больных мне не нравилось, мне казалось, что их близость может меня замарать. Однажды я ошибся палатой и, по рассеянности открыв дверь, увидел в слабом свете синего потолочного ночника трех мужчин, которые… Я тут же заложил их главному санитару и потребовал, чтобы меня перевели в другое отделение. После консультации с Жюльеном доктор Чавес согласился: теперь нам предстояли нескончаемые беседы тет-а-тет по четыре раза в неделю и ежедневный прием препаратов вплоть до полного исчезновения у меня всех симптомов. Меня переводили для терапевтического ухода в квартиру на бульваре Сен-Мишель. Вопрос финансирования целиком брал на себя Жюльен. Я не знал, как благодарить его за такую щедрость.
Мало сказать, что я во всем слушался доктора Чавеса: я с воодушевлением сотрудничал во искупление своих грехов. Я повторял его толкования, как поэмы, каждое его слово считая каплей животворного дождя. Я воображал, что свободен в своих излияниях, в действительности же психиатр составлял историю моей болезни, все прояснялось, эта галиматья освещала самые затхлые закоулки моего подсознания. В начале каждого сеанса Эрнест Чавес повторял одно и то же, постукивая карандашиком по краю стола:
– Я вам не враг, Себастьян, моя задача – не заклеймить вас, а понять, что вас довело до теперешнего состояния. Моя единственная задача – вернуть вас в круг взрослой, умеренной сексуальности. Я вижу в вас не больного, а временно заблудившегося здорового человека. Более того, именно в поклонении нормальности вы пошли на крайние меры, пожелав вывести ее в область, уже не принадлежащую ей, превратить проституцию в доброкачественное занятие. Вы не «инстинктивный извращенец», вы излишне нормальны. Но в обществе такое не проходит: далеко не все банально, и менее всего – сексуальное обслуживание клиентов.
Заключения доктора Чавеса производили на меня сильное впечатление, как и его низкий, звучный голос. Всякое его безапелляционное суждение повергало меня в трепет: этот человек знал лучше, кто я такой. Я позволял неумолимой медицинской машине вливать что-то мне в вены, менять состав моей крови, перестраивать нейроны. Мне нелегко в этом признаться, но я был едва ли не доволен тем, что страдаю, считал, что заслужил наказание, что искупаю таким способом то, что натворил. Я проваливался в утешение, приносимое психотропными препаратами, настойчиво требовал свою дозу. Доктору Чавесу и его ассистентке Жюльетте Бондуфль (однажды я случайно увидел, как они целуются) не приходилось прибегать к принуждению: я охотно исповедовался, ничего не пропуская, даже самые отталкивающие эпизоды. Доктор требовал полного отчета и мельчайших подробностей: когда я увиливал или прибегал к иносказанию, он сердился, заставлял меня называть вещи своими именами, объясняя, что я должен смотреть злу в лицо, чтобы лучше его изжить. В самом начале я оступился и испытал острый стыд: во время рассказа об одном слишком откровенном эпизоде мне показалось, что он взволновался. Он заставил меня раз десять повторить описание пикантных сцен, присвистывал от восхищения, краснел, елозил по полу ногами. Я позволил себе вопрос:
– Простите, доктор, вы сами, часом, не возбудились?
Он вскинулся, закудахтал:
– Вы в своем уме, Себастьян? Разве можно представить, чтобы меня тронули рассказы о ваших приключениях? Вам что, хочется меня возбудить? Снова в вас ожили фантазии о собственном всесилии.
– Прошу прощения, мне показалось.
– Смотрите своим демонам прямо в глаза, только не воображайте, что это меня хотя бы немного задевает.
Наказывая себя за эту оплошность, я провел несколько вечерних часов, лежа в ледяной ванне. Надо же было ответить собственной болью на все те радости, что я похитил у общества! Будь я посмелее, резанул бы себе бритвой по члену, чтобы избавиться раз и навсегда от этого бесполезного, не знающего покоя органа. Доктор не одобрял таких излишеств, когда я делился с ним своими желаниями: он не собирался меня карать («Мы не в Средневековье, Себастьян»), его целью было направить мое либидо в нормальное русло.