Любовь как смерть
Шрифт:
Часть первая
Государева невеста
Пролог
– Благословите вести молодых почивать! – выкрикнул Иван Долгоруков, дружка, озорно выкатывая хмельные глаза. – Ох, нет – везти! Благословите везти молодых почивать!
– Благослови Бог! – раздраженно махнул рукой Алексей Григорьевич, посаженый женихов отец. – Вези, чего уж!
Князь Федор неприметно перевел дыхание. Окручивание и пир прошли у Долгоруковых – здесь же следовало молодым почивать.
1
Граница Санкт-Петербурга в 20-е гг. XVIII в.
Еще слава богу, что государь Петр, государева сестрица и тетка государева, царевна Елизавета Петровна, почтили только церковное венчание, а не сам пир. Царь-то, может, и не прочь был бы повеселиться подольше, но Елизавета, конечно, его отговорила: она так и не простила Федора, а потому не упускала случая уколоть его… да кабы знала, сколь мало ему в том горя!
И вот они уже в пустом доме. У изголовья широкой кровати с шелковым пологом стояли кади с пшеницею, куда дружка нетвердою рукою воткнул свечу и потянулся к яхонтовым застежкам парчового женихова камзола (оба новобрачных были одеты по-старинному), чтобы помочь молодому раздеться, как предписывал обряд. Пьяненькая сваха возилась с летником невесты, и до князя Федора долетел сердитый шепот Анны: «Осторожнее, косорукая!»
Впрочем, это было чуть не единственное проявление ее норова. Уже раздетая до рубашки, невеста покорно сняла с Федора сапоги. В одном была монета, и Анна спешила туда заглянуть: ведь если ей удастся снять прежде сапог с монетою, значит, ей будет счастье; в противном случае всю жизнь придется угождать мужу и разувать его. Анне не повезло, она даже глухо охнула с досады, и сваха, чувствуя себя отмщенной, радостно подала Федору плеть, чтобы он запечатлел знак покорности на спине будущей сопутчицы своей жизни.
Он шлепнул легонько, но белые плечики Анны закраснели, задрожали…
– Ну, ложитесь, голуби! – велел Иван Долгоруков, которому скучно сделалось топтаться в сем унылом покое, глядеть на постную, без малого признака вожделения, физиономию жениха и на худые, полудетские прелести невесты.
– Ну, не оплошай, Феденька! – хохотнул он. – Совет да любовь!
И дверь в покои наконец-то затворилась. Наконец-то новобрачные остались одни…
Князь Федор молчал. Хоть убей, не мог он заставить себя даже слово сказать этой девочке, покорно прилегшей рядом: лежал, вытянувшись в струнку, внешне оцепенелый, мучаясь нетерпеливым ожиданием того, что сейчас предстояло свершить, и не дрогнул, не шелохнулся, когда невеста вдруг всхлипнула рядом с ним – раз и другой, а потом залилась горькими, тихими, безнадежными слезами.
Федор только вздохнул. Ей было бы легче потом, завтра, если бы оставалась хотя бы память о ласках мужа! Жалость грызла его душу! Было жаль Анны, которая принуждена будет долго, если не вовек, влачить муку своего не то девичества, не то вдовства,
Затаив дыхание, Федор вслушался: всхлипываний Анны уже не слышно – спит как убитая, сморенная усталостью бесконечного дня и горькими слезами.
Встал… бесшумно вышел в другую комнату: пустой дом весь полон таинственных шорохов и треска, и снизу уже отчетливо тянет дымом.
Вернулся в опочивальню, взял свечу. О, какое юное, какое сердитое лицо у Анны! Она злится даже во сне. Ну что ж, тем лучше. Тем легче!
– Прощай. Прощай, – едва слышно шепнул князь Федор, поднося свечу к пыльному пологу… и заслонился рукою от облака ярого пламени, взметнувшегося над его головой.
– Ох, еще слово… словечко еще! Княгиня моя!
– Матушка! Матушка родненькая!
Александр Данилович и Сашенька, младшая дочь его, вновь и вновь припадали к свежезасыпанной могиле. Сын светлейшего, тоже Александр, стоял, согнувшись, поодаль, торопливо крестился, но не кричал – тихонько подвывал, словно телок, лишившийся матери.
И она… та самая! Крюковский, начальник охраны, с опаскою смерил взглядом стройный стан, содрогавшийся от сдавленных рыданий, темно-русую склоненную голову, в отчаянии стиснутые руки…
Крюковский насупился.
– Да полно, Данилыч! Полно, чего толку убиваться? Не воротишь ведь! Да и пора нам двигать: застоялись лямошные!
«Лямошные» были бурлаки, которые, обрадовавшись малой передышке, лежали на песочке, со скукою поглядывая на пригорок, где только что небрежно опустили в наспех вырытую яму Дарью Михайловну Меншикову, в девичестве Арсеньеву. Не снесла тягот пути, позора, неизвестности, осиротила мужа и троих детей, которым не дали и оплакать родимую толком – вновь торопили в путь.
Мария глубоко вздохнула, унимая рыдания. Не по матушке, уснувшей в сырой и неприветной казанской землице, плачут все они – по себе! Мать упокоилась, а остальным им страдать еще немерено, страдать, да терпеть, да бессмысленными жалобами донимать небеса, да возбуждать злорадство к себе, павшим с высот ниже низшего!
Мария стиснула плечо брата:
– Смолчи. Утрись! Подыми отца!
Тот глянул было по-волчьи: мол, не ко времени старые замашки вспомнила, государева невеста! – но увидел ее дрожащие губы, все понял, кивнул, пошел к отцу.
Лицо Александра Данилыча расплывалось от безудержных слез вперемешку с раскисшей землею. Сын повел его; Сашенька забежала с другой стороны, обняла; Меншиков еле переставлял непослушные ноги.
– На баржу, на баржу! – замахал Крюковский десятку слуг, сгрудившихся поодаль. Как всегда, один из них – черный, тонкий, что лозина, красивый и угрюмый (имя его, знал Крюковский, было Бахтияр) – шагнул к Марии, но не посмел приблизиться: только ожег черным пылким взором да стал у сходней, чтобы руку подать. «Зря томишься попусту, она тебя, нехристя, знать не хочет!» – мысленно ухмыльнулся Крюковский – и обернулся, расслышав дальний зов: с крутояра рысил верховой, махал шапкою.