Любовь напротив
Шрифт:
— Желаю приятно провести время, мой милый Дени, — прощебетала Мари, прежде чем мы расстались у дверей студии. — Не беспокойся, ты очень красив, перед тобой не устоит ни одна женщина.
Чуть поколебавшись, она потащила меня в свою гримерку и, усадив рядом с собой на небольшой, покрытый мехом диванчик, сказала:
— Послушай, Дени… Довольно спеси, довольно злости. Давай заключим сделку. Ты оставляешь меня в покое, и я оставляю тебя в покое. Я делаю все, что мне нравится, ты тоже делаешь все, что тебе нравится. Короче говоря, я прошу тебя обращаться со мной так, как с некоторых пор я обращаюсь с тобой. По-дружески! Ты знаешь, Дени, как я нуждаюсь в тебе… Помни об этом. И я всегда буду помнить…
Она обняла меня, и, несмотря на изматывающие ночные кувыркания с Сарой, мы занялись любовью на шатком диванчике, не думая о том, что в любой момент нас кто-то мог застать врасплох. Когда все закончилось, я знал совершенно точно, что больше никогда не буду мужем Мари. Застегивая ремень, я сказал с вымученной улыбкой:
— А ты
Эта мысль развеселила Мари, и она, смеясь, выпроводила меня за двери своей гримерки.
2
Воодушевленный новым соглашением, которое заключили мы с Мари, я решил воздержаться от немедленного визита к Алекс и Шаму — с этого у меня теперь начиналось почти каждое утро. Тем не менее, я поднялся к их мансарде и, бесшумно приблизившись, просунул в щель под дверью стихотворение, — весьма высокопарное, надо сказать, — которое я переписал от руки специально для нее. «Уверен, что она будет мне признательна», — думал я, спускаясь с седьмого этажа с ловкостью и грацией хищника.
Поэту
Поэт! не дорожи любовию народной.
Я еще подумал, не написать ли «художник»?
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум.
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
И, не испытывая ни малейшего стыда, я подписал: Дени, ваш друг.
Сунув листок под дверь, я быстро спустился вниз и, сев в машину, задумался. Что делать теперь? На память пришла фраза, сказанная Мари: «Купить можно все… даже душу». «Неужели она права?» — думал я, затягиваясь сигаретой в темноте пахнущего кожей салона. «И красоту купить проще, чем душу», — конечно, она права! «Продаются все женщины без исключения… даже я», — говорила мне она. «У каждой своя цена». Моя дивная Мариетта, я трахну Алекс только для того, чтобы подтвердить твою правоту, пообещал я себе, раздумывая, не подняться ли мне снова на седьмой этаж. Но, по зрелом размышлении, я решил, что лучше будет дождаться, когда «мое» стихотворение произведет должный эффект. Конечно, красивая женщина — это, прежде всего, товар, думал я. Продаются все женщины без исключения, ты права, Мари! В зависимости от их красоты меняются и ставки на рынке «живого товара». Все совершенно естественно… и банально. Бриллиант оценивается и котируется точно так же, как женщина. Такие мысли вертелись у меня в голове, пока я сидел в машине с поднятым верхом. Я говорил почти что вслух, выкуривая одну сигарету за другой: разве не удивительно, с какой скоростью далеко не юная девушка из деревни или пригорода поднимается до осознания своей истинной, тщательно высчитанной стоимости? Стиплер[32] подобрал малышку Гарбо[33], работавшую продавщицей в стокгольмском универмаге, и почти сразу же вознес ее на вершину котировок биржи «живого товара»; горничную Джейн Рассел[34] припыленный Говард Хьюз выставил на всеобщее обозрение с полуголой грудью; новоявленный «Пигмалион» Стернберг придумал образ Марлен; коротышка Руни[35] — Авы Гарднер; а были еще и Мэрилин, и Бакалл[36]… В истории красоты не перечесть всех Золушек с дешевых распродаж. Любовь… или, для большей ясности, секс, работает только за деньги. Все общество — это своего рода фотопленка, при проявке которой на верхние строчки котировок классов и привилегий всегда всплывают те, кто «что-либо имеет». Продажи с торгов никогда не прекращаются.
Подобные мысли, проникнутые довольно наивным цинизмом, придали мне смелости подняться к ним. Я больше не мог ждать, я должен был срочно увидеть ее. Я постучал в дверь. Никого. Тем не менее, когда я просовывал свое стихотворение под дверь, мне показалось, что под ней я заметил уголок какой-то бумажки. В коридоре никого не было. Я опустился на четвереньки и, прижавшись щекой к полу, попытался заглянуть под дверь, чтобы посмотреть, на месте ли листок. Он исчез. Я постучал снова, уверенный, что они стоят, сдерживая дыхание, всего в нескольких сантиметрах от меня. Возможно ли, чтобы они прочитали стихотворение и не впустили меня?
В это время в конце коридора появилась какая-то старуха. Не дожидаясь моего вопроса, она сказала, что, если они не подходят к двери, то не стоит и настаивать: «Если они не открывают, значит, не хотят открывать».
С этими словами она растворилась в темноте коридора, успев бросить на меня взгляд, преисполненный, как мне показалось, иронии и презрения. Раздосадованный, я спустился вниз и спросил у консьержки, не выходили ли этим утром жильцы мансарды. За купюру в тысячу франков я получил ожидаемый отрицательный ответ: «Они редко выходят из дому раньше пяти часов дня. Я была бы удивлена, появись они сегодня до наступления вечера, а то, может, и завтрашнего. Уверена, они сейчас у себя, наверху. Но, если они не хотят открывать, то стучаться к ним бесполезно. Вы не один такой, кто к ним ходит».
Из соседней школы выходили дети и пробегали мимо помещения консьержки. Это напомнило мне тот угол тротуара, который я заметил накануне из окна мансарды Алекс и Шама. Обойдя здание, я вышел точно на то место, откуда было видно — на самом верху, под скатом крыши — их маленькое оконце… и, несмотря на расстояние, мне показалось, что я узнал Шама; да, я бы даже поклялся, что он держал в руке какой-то листок — мое стихотворение! — и читал его при свете дня. Мгновение, и он исчез из вида. Неужели я его действительно видел? Или это было отражение на стекле?
И вдруг мне в голову пришла идея, показавшаяся на тот момент дьявольской и даже, как говорится, гениальной. Постаравшись остаться незамеченным, я прошел через черный ход здания, расположенного напротив, и быстро поднялся на седьмой этаж. Пытаясь сориентироваться, я долго и без толку бродил по лабиринту коридоров под самой крышей дома. Наконец, я обнаружил металлическую лестницу, которая вела на небольшую террасу, где сушилось чье-то белье. Это место было на этаж выше окна Алекс и Шама. Но отсюда я мог видеть только небольшой участок выложенного плитками пола мансарды и самый уголок какой-то картины. Никакого движения. Значит, их все-таки нет дома, подумал я, довольный тем, что меня не проигнорировали — открыть дверь было просто некому. Меня терзала сама мысль о том, что они могли слышать, как я стучался, и не открыть. Как убедиться, что на мансарде, действительно, никого нет? Кроме того, после разговора со старухой в коридоре я чувствовал себя таким униженным, что должен был любой ценой убедиться в их отсутствии. Я спустился по лестнице и, стараясь не шуметь, прошел по коридору в поисках комнаты, которая, в принципе, должна была находиться прямо напротив мансарды Алекс и Шама. Большинство помещений служили кладовками, я понял это, заглядывая в щели дверей и замочные скважины. Однако мне никак не удавалось сориентироваться. Я снова поднялся на террасу и, опасно перегнувшись через ограждение, определил, наконец, где находится нужная мне комната. Это должна была быть восьмая, считая от того места, где я находился. К счастью, нужная мне дверь была заперта на простой замок, висящий на двух скобах. Нет ничего проще, чем расшатать скобу и вытащить ее из доски, в которую она была надежно, казалось бы, забита. Через считанные секунды дверь отворилась, и я оказался в комнате, окно которой выходило прямо на окно мансарды напротив. Теперь нас разделяла только пустота лежащей внизу улицы, если не считать старого хлама, сваленного в беспорядке на полу комнаты и отделявшего меня от окна. Так просто до него не добраться. Понадобится передвинуть кое-какую мебель, чемоданы и громоздкие тюки, что едва ли удастся сделать без лишнего шума. Я не придумал ничего лучше, чем взобраться на комод, который преграждал проход, убежденный, что с вершины этого дурацкого насеста я смогу заглянуть в их окно. Чего я хотел на самом деле? Действительно, успокоиться? Не думаю. В глубине души, не желая признаться в этом самому себе, я надеялся застать их врасплох и испытать от этого жгучую боль. Да, я рассчитывал получить болезненное удовольствие от осознания того, что они меня обманули, и вместе с тем обрести подходящий повод воспылать гневом и, в свою очередь, отомстить им. Я был уверен в своем успехе; моей хитрости и ума хватит, чтобы вычеркнуть Шама из сознания Алекс и занять там освободившееся место. С превеликим трудом я взобрался на старый комод, а с него перебрался на другую рухлядь, которая опасно шаталась под моим весом. И вот моим глазам предстала часть их комнаты… О, ужас! Они были там! Шам сидел на полу спиной к окну и рисовал. Что-то в изгибе его спины говорило мне, что он смеялся. Над кем он мог смеяться, если не надо мной? Справа от него, на кровати сидела Алекс. Я видел только ее руку и часть плеча. Она держала какой-то лист бумаги. Неужели она читала мое стихотворение? Неужели они высмеивали меня? Неожиданно Шам повернул голову, и мне показалось, что он что-то сказал. Алекс приподнялась, располагаясь поудобнее, и под приоткрывшейся полой кимоно я с волнением увидел ее нагое бедро.