Любовь напротив
Шрифт:
— А я просто обожаю живопись, — вздохнула она. — На мой взгляд, из всех видов искусств она самая искренняя.
— Именно это я и ставлю ей в упрек: неумение лгать.
— Хм, любопытно… Но разве третье измерение не является дивным обманом?
— С моей точки зрения это еще хуже, ибо живопись претендует на «правдивость». Я слишком люблю искусственность, я люблю его до безумия.
— Но что может быть более искусственным, чем, скажем, задний план картины, изображенный на «истинной» поверхности, какой является холст, к которому можно прикоснуться, ощутить его…
— Мне не нравится восприятие через осязание. Я люблю видеть, но не осязать… я фанатик кино.
— Это не мешает любить живопись.
— Мешает.
— Неужели?
Она задумалась, глядя на меня с таким откровенным вожделением, что я почувствовал, как по моему телу пробежала дрожь от желания силой овладеть ею, одетой, на столе для разделки мяса или еще на чем-нибудь не менее отвратительном.
Но она продолжила:
— Признаться, я вас не совсем понимаю.
— Но что до меня, то я люблю ложь. Не лгут животные, растения, камни — они лишены разума. О ком говорят: верный, преданный? О собаке. Всем известно, что верный и преданный человек — это дурак. Мы не согласны с этим, но знаем, что это так, верно? История человечества — не что иное, как невероятное нагромождение лжи. Мораль, Бог, Любовь, Секс, вся совокупность прекрасных человеческих устремлений — это дурацкий гимн во славу лжи.
Выстраивая в единое целое эти запутанные идеи, я в действительности жаждал проникнуть под покровы лжи этого удивительно гармоничного, точеного женского тела… и вместе с тем опасался того момента, когда эти покровы будут сброшены. Со своей стороны, она давала понять, что не меньше меня стремится к осуществлению наших взаимных желаний. Да, мое присутствие заставляло ее чувственность проявляться с такой откровенностью, какую могли себе позволить лишь немногие женщины. Скажу прямо, это Джульетта, малышка-сыщица, трахнула меня на своей солдатской койке, а не я ее. Однако тут ситуация была совсем иной. Возраст этой женщины, Мириам, лежал в пределах от сорока до пятидесяти лет. Скорее, ближе к сорока, чем к пятидесяти. Для такого молодого человека, как я, она была почти «мамулей». «Подумать только, — ни с того, ни с сего мелькнула у меня мысль, — в двухтысячном году ей исполнится сто лет». Для молодого фанатика кино, каким я был в то время, обожателя молодых Ав, Джинджер, Джейн, Морин, Анит, вечно молодых Мэйбел, Мэри, Марион, короче, всех нестареющих молодых женщин, навечно запечатленных камерами Голливуда в расцвете своей юности, было очевидно, что Мириам, много прожившая… и немало повидавшая… еще на какое-то время оставалась красивой, очень красивой обманчиво молодой женщиной, любыми путями ускользавшей от фильма, укорачивавшего ее молодость. Было видно, что всю свою энергию, время и разум она бросила на борьбу за сохранение красоты… чтобы продолжать получать удовольствие от красоты… красоты, которая постепенно сводится сначала к мысли о красоте… а затем к мысли об ущербе, нанесенном красоте новой морщинкой, замеченной в утром в зеркале, и так каждый день… То, что у нее прекрасная фигура, я заметил еще в передней, когда она снимала свое норковое манто. Хотя под платьем, плотно облегавшем ее упругое на вид тело с высокой грудью, поддержанной знаменитым лифчиком, придуманным Говардом Хьюзом, я заметил жесткие пластинки китового уса, крючки и эластичные вставки корсета.
— А вы оригинал, — сказала Мириам. — Это редкое качество для столь молодого человека.
— Оригинал? Да, если угодно.
— Что ты будешь пить? — спросила она, глядя мне в глаза и внезапно переходя на «ты», словно дешевая уличная девка, только в устах богатой дамы из высшего общества это прозвучало гораздо вульгарнее. В то же время она подталкивала меня к дивану, расположенному между книжными шкафами. — Виски? Да не стой ты столбом со стаканом в руке, а то можно подумать, что ты на выставке.
Когда эта ненасытная женщина набросилась на меня, разбрасывая в стороны подушки, я почувствовал нетерпеливое желание открыть ее для себя такой, какой и ожидал воспринять на ощупь: затянутой, подправленной, зафиксированной в своих формах. Мои руки ласкали ее всю, как ласкали бы безукоризненно выполненные доспехи, скрытые под легкими складками шелка. Мне ужасно хотелось увидеть то, что на ощупь обладало жесткостью статуи, облаченной в кирасу из армированного гипюра. Разве старая и величественная Марлен, казавшаяся обнаженной в своем ажурном театральном платье, с «вечным», прекрасным телом, затянутым в тончайшую металлическую сеть, выполненную в виде изящных кружев, даже спустя годы не выглядела на сцене моложе самых молодых? Мириам, эта странная женщина в норковом манто, показалась мне такой же роскошной в нежных тисках черных и красных кружев, оставлявших открытыми участки нагого тела, матово светившиеся в приглушенном свете салона. Это была малышка Марс двадцать лет спустя. Мне бы не хотелось прослыть хвастуном, но какими словами выразить то, что молодость придала мне достаточно энергии и первобытной силы, чтобы не раз насладиться прелестями этой женщины?
Поговаривают о пресловутом «списке». В так называемых «литературных кругах» полно тех, кто — хоть они обрюзгли и разжирели — из кожи вон лезет, чтобы прослыть трахальщиком донжуанского масштаба. Но поскольку миф оказался не по плечу этим бумагомаракам, то вскоре выяснилось, что им хватило ума и здравого смысла поискать не столь обязывающее имя, хотя на мой взгляд Казанова, венецианский приятель Да Понте[42], — персонаж еще более сложный для посягательств со стороны посредственности; считается, что он не только послужил образцом при создании «Дона Джованни»[43], но даже, поговаривают, приложил руку к написанию некоторых сцен этого
Поскольку всю предыдущую ночь я не сомкнул глаз, посвятив ее сначала малышке Саре Марс, затем Джульетте, а потом Мириам, усталость взяла верх, и я внезапно заснул, уткнувшись лицом в ложбинку между тяжелых белоснежных грудей Мириам, покинувших свое кружевное убежище. Долго ли я спал — минуту, час или много больше, — оставаясь погруженным в эту женщину? Не знаю. Но могу с уверенностью утверждать, что она старалась не шевелиться, храня мой сон, а когда я приоткрыл глаза, то совсем близко увидел ее предвкушающую улыбку, холеные пальцы, украшенные весьма приметными кольцами, по-матерински убирали с моего лба непослушную прядь волос.
— Как ты восхитительно молод, — прошептала она. — Ах, как же я люблю молодость!
Она произнесла это с нездоровым восторгом, который мне не очень понравился. Мириам разглядывала меня, словно игрок, получивший неожиданную сдачу и не знавший, в каком порядке разложить карты.
— Итак, все дело в Алекс?
— Я заполучу ее любой ценой, — пробормотал я, прежде чем она впилась в мои губы, вымогая последний ненасытный поцелуй.
Переведя дыхание, Мириам сказала:
— Можешь не беспокоиться, она будет нашей.
— Она будет моей.
— Конечно, она будет твоей. Их любовь — нечто совершенно чудовищное! Могу тебя заверить, долго она не продлится, и ты получишь ее.
Я зевнул и потихоньку извлек из нее свое достоинство. Как и все женщины, начиная с определенного возраста, она спросила голосом маленькой девочки:
— Ну, как? Тебе понравилось?
Я вспомнил темный коридор, где застал ее сидящей на корточках перед дверью Алекс и Шама, и мои губы скривила натянутая улыбка.
— Тебя что-то смущает?
— Слово «чудовищное».
— Действительно, возможно, я перегнула палку. Но я тебя уверяю, мой милый Пушкин, они выскальзывают между пальцев, их невозможно взять голыми руками. Если бы не живопись, то даже не знаю… Однажды мне показалось, что я поймала их. Может быть, ты помнишь, когда у Шама приключился приступ малярии…
— Нет, тогда мы еще не были знакомы. Я знаю их с недавних пор, от силы несколько дней.
— Что? Но ты говоришь о них так, словно вы закадычные друзья. Теперь понимаю, почему я тебя ни разу у них не встречала… Прошлой зимой я застала беднягу Шама в постели, мечущимся от жара. Тогда я узнала, что еще с детства он страдал сильнейшими приступами малярии. Алекс была очень напугана. Она впервые видела Шама в таком состоянии… Воспользовавшись случаем, я предложила им пожить у меня, о том, что она будет ухаживать за ним на мансарде, не могло быть и речи: там нет ни водопровода, ни отопления. Какой врач пойдет пешком на эту верхотуру? Они отказались. Я продолжала настаивать. В конце концов, Алекс согласилась, и я немедленно перевезла Шама к себе. Я поселила их в бывшей комнате моего мужа. В тот же вечер я вызвала малыша Габриэля, молодого интерна из больницы, красивого, как бог, любителя живописи и бабника. Короче, как я и предполагала, Габриэль безумно увлекся Алекс. Он ежедневно торчал у меня дома. Великолепно, не так ли? Я обожаю дергать за веревочки, управляя марионетками, какими вы все являетесь для меня, и теперь я могла это делать, не выходя из дома. А главное, мне больше не надо было взбираться по этой ужасной лестнице! Достаточно было навострить ушки, делая вид, что читаешь в соседней комнате. Шам трясся в лихорадке, Габриэль забегал каждую свободную минуту, и я с удовольствием наблюдала, как Алекс вертится перед молодым и красивым врачом. Иногда я заглядывала в дверь и видела их обоих, склонившихся рядком над постелью больного… а я боялась, как бы он не поправился раньше времени. Но нет, то, что неизбежно должно было случиться, все же не случилось. Дети своего времени разочаровали меня. Габриэль стал их другом, но никогда не позволял себе ни лишнего слова, ни жеста по отношению к Алекс, хотя признался мне, что «совершенно без ума» от нее. Он страшно боялся потерять их обоих! Со своей стороны Алекс, обеспокоенная состоянием художника, обращалась с Габриэлем чисто по-дружески. Что касается Шама и Габриэля, то между ними установилась мужская дружба, сложились прочные, почти братские отношения… Но потом, без всяких причин, Габриэль перестал встречаться с ними… скорее всего, просто захотел положить этому конец. Без лишних слов он ушел из их жизни и навсегда уехал из Парижа.