Любовь плохой женщины
Шрифт:
Элли любила предаваться воспоминаниям об эпохе строкоотливных машин и настоящей журналистики, об эпохе крови, пота и слез, когда жили на одном энтузиазме, когда мужчины были мужчинами, а Флит-стрит была Флит-стрит, когда всей толпой ходили на бесконечные обеды (состоящие в основном из напитков) в «Кок Таверн», в «Картунист» или «Олд Чешир Чиз». Ее реминисценции, разумеется, производили фурор среди новичков и практикантов, выросших в высокотехнологичном, некурящем, непьющем окружении. О, с какой жадностью слушали они ее рассказы!
Однако по вторникам они были лишены ее красноречия, так как в этот день она всегда оставалась дома, чтобы написать свою колонку. Предполагалось, что текст должен быть
С ее поведением мирились, потому что ее редактор (ветеран Флит-стрит, тоже начинавший журналистскую карьеру еще при линотипах) считал ее «ценным работником» и потому что по всеобщему признанию она была одной из лучших. Она была безнравственной и хитрой.
Никто не знал этого лучше, чем сама Элли, и, погружаясь в ванну, вздрагивая от холода эмали, окуная в воду плечи и кончики залитых лаком волос, она купалась в своем себялюбии.
Утренняя схватка с несносным Тревором распалила ее. Сегодняшняя колонка будет особенно едкой. Элли возвела свою испорченность в ранг искусства. По крайней мере, в этом отношении она была предсказуема. Самые оскорбительные поношения она приберегала для добрых дел, героизма, светских событий, популярных личностей, для всего сладенького или идеологически благонадежного. Там, где другие видели добродетель, она находила лицемерие, малодушие, преступную наивность, интеллектуальную лживость, дурной вкус и ханжество. И в то же время она охотно восхваляла сумасшедших, плохих и неблагонадежных. Но как именно она развернет ту или иную тему, куда приведут ее размышления, предвидеть никто не мог, даже она сама.
Обычно она садилась за стол, долю секунду советовалась со своим сознанием и подсознанием и принималась барабанить по клавишам, черпая мысли из неистощимого источника: своего частного мнения. Данный процесс назывался работой и очень неплохо оплачивался. Но для Ла Шарп это было раз плюнуть.
Чувства страха, симпатии или раскаяния были ей не знакомы. Элли не волновало, что ее жертвы протестовали, что они были обижены или разгневаны; она считала, что всем следует быть такими же толстокожими, как она. Если они жаловались или угрожали подать в суд за клевету, она только смеялась и утверждала, что лишь выражает свое мнение. То, что ее мнения являлись ее капризом, ничуть не уменьшало ее уверенности в их непогрешимости.
Ита-ак… Кого выбрать сегодня?
А какой-нибудь политик, телеведущий или другой деятель занимался в этот момент своими делами и не догадывался, что готовилось для него, не знал, как испорчен будет его завтрашний день.
Как хотите, но это власть.
— Половина случаев столбняка оканчивается смертью, — провозгласила Джеральдин, для которой любая информация была чем-то вроде новой шляпы — чем-то, что следовало выставлять на всеобщее обозрение и восхваление. — Бактерии, — продолжила она, — пассивно лежат в почве и ждут случая, чтобы проникнуть в тело через глубокую и загрязненную рану. В этом отношении опасны не только ржавые гвозди, но и розовые шипы. — Казалось, она была очень этому рада.
— Я знаю, — ответила Кейт, про себя сомневаясь в приведенной статистике. Она держала руку под краном. В стальную раковину бежала розовая вода. Завороженная, Кейт смотрела, как потоки ее крови закручиваются воронкой вокруг сливного отверстия и уносятся в канализацию. — Я знаю, что такое столбняк. Нам рассказывали об этом на курсах, и у меня сделаны все прививки.
— Говорят, что они не всегда помогают. — Ее золовка, сопя,
9
Концентрированное антисептическое и дезинфицирующее средство.
— Спасибо, — сказала Кейт и обработала рану.
Даже на фоне аромата общественной уборной, источаемого антисептиком, она различила запах осуждения. «Неужели этой дурочке так трудно надеть перчатки…» — скажет сегодня вечером Джеральдин своему мужу, когда они вдвоем усядутся перебирать все, что вызвало их неодобрение за день. (Было что-то высокомерное в разговорах Горстов, они были едины, порицая упрямство, глупость и тупость Других Людей, — они вздыхали, качали головами, медитативно смотрели на свои ежевечерние стаканы с джином и тоником.) Огорченно разглядывая грязные руки, обломанные и потрескавшиеся ногти — все разной формы и длины, — Кейт признавала, что в случае с перчатками Джеральдин была права. Но ей просто необходимо было прикасаться, чувствовать, ощупывать, перебирать нежные корешки и побеги, и она не могла допустить, чтобы кончики ее пальцев ослепли.
— Я не выношу уколы, — подала реплику миссис Слак, довольная тем, что ее этой процедуре не подвергнут, может, уже никогда в жизни. Она разливала ароматный янтарный чай «Ассам» по ребристым чашкам тонкого китайского фарфора.
— Я тоже, миссис Слак, я тоже, — с чувством согласилась Джеральдин, снимая с пластыря защитную пленку и заклеивая раненый палец Кейт.
Дом продавался вместе с приходящей прислугой, миссис Слак, которая и по прошествии пяти лет все еще была полна воспоминаниями о своих бывших работодателях, мистере и миссис Робби — судя по ее словам, добрых и крайне щедрых. У самой миссис Слак был очень прямой и открытый характер: каждое ее недомогание доносилось до сведения окружающих. Ее полное имя было дю Слак, но Джеральдин отказалась потакать подобной прихоти домработницы. («О боже, ну и имя, — запротестовала она, когда добрая и щедрая миссис Робби представила их друг другу. — Я никогда не смогу произнести его».)
— Стоит мне увидеть иглу, как я сразу теряю сознание.
— Да. — Джеральдин ушла в кладовую, и поэтому ей приходилось почти кричать. — Вот дантисты — другое дело. А шприц превращает меня в желе.
— А я становлюсь жидкой, — отозвалась Кейт. Сегодня она была необычно бойкой. Перед ее внутренним взором предстала удивительная картина: подрагивающий, переливающийся всеми цветами радуги кусок желе в форме Джеральдин.
— Это одно и то же… — Джеральдин стояла посреди полок, заставленных банками, пакетами, коробками. Запахи ванили, какао, муки смешались сами и смешали ее мысли. Она прикрыла глаза, но в голову так ничего и не приходило.
Это становилось очень утомительным, и оно случалось все чаще. Какая-то необходимость приводила ее к холодильнику, шкафу, полке, она открывала дверцу или ящик и обнаруживала, что не может вспомнить, что именно ей было нужно. Тогда ей приходилось возвращаться туда, откуда она пришла, подниматься или спускаться по лестнице, входить в дом или выходить в сад, ей приходилось возвращаться к тому делу, которым она до этого занималась, потому что только так могла она вспомнить, за чем ходила.
В этом она винила тех, кто так измучил ее — и не только своих беспокойных и драчливых детей, не только своего тихого, послушного мужа (тихие люди тоже ведь требуют заботы, и послушность налагает определенные требования на окружающих), но и всех тех, кто своими приходами и уходами посягал на ее силы. Неудивительно, что она стала такой рассеянной.