Любовь по-французски
Шрифт:
Я была в полной нерешительности, как вдруг получила письмо, написанное незнакомым почерком. Тысячи любовных записок получала я от Ларрье и тысячи признаний от доброй сотни других поклонников, но сохранила одно это письмо: ведь это было единственное подлинное любовное письмо из всех мною полученных.
Маркиза прервала свою речь, поднялась, подошла к шкатулке маркетри, твердой рукой открыла ее и вынула оттуда помятое, потертое письмо, которое я с трудом прочитал:
«Сударыня!
Я глубоко убежден, что это письмо вызовет у вас только презрение; вы не сочтете его даже достойным вашего гнева.
Итак, если я вызову у вас хоть намек на сострадание, если сегодня вечером, в час, которого я с таким нетерпением всегда жду и только тогда начинаю ощущать жизнь, я замечу на вашем лице хоть каплю сострадания, я уеду менее несчастным; я увезу из Франции воспоминание, которое придаст мне, быть может, силу жить в другом месте и продолжать свое неблагодарное и тяжелое дело.
Но вы должны уже знать это, сударыня: невозможно, чтобы мое смятение, мои страстные порывы, мои крики гнева и отчаяния на сцене не выдали меня уже двадцать раз. Вы не могли бы разжечь это пламя, не сознавая, хотя бы смутно, то, что вы делаете. Но, может быть, вы играли со мной, как тигр со своей добычей? Может быть, мои мучения, мое безумие были для вас забавой?
О нет! Это невозможно! Нет, сударыня, этому я не верю; об этом вы никогда не помышляли, вас трогают стихи великого Корнеля, вы проникаетесь благородными страстями трагедии, вот и все. А я, безумный, имел дерзость воображать, что лишь один мой голос вызывает у вас иногда сочувствие, что мое сердце нашло отклик в вашем и что между мною и вами было нечто большее, чем между мною и публикой. О! Это было явное, но сладостное безумие. Оставьте мне его, сударыня, не все ли вам равно? Не опасаетесь же вы, что я стану этим хвастать. Какое имел бы я на то право и что я собой представляю, чтобы мне поверили на слово? Я только отдал бы себя на посмешище здравомыслящих людей. Оставьте мне, умоляю вас, сударыня, это убеждение, – оно одно давало мне больше радости, чем суровость всей публики причиняла мне горя. Разрешите мне на коленях благословлять и благодарить вас за ту чуткость, которую я открыл в вашей душе и которой никто другой, кроме вас, не удостоил меня; за те слезы, которые, как я видел, вы проливали над моими сценическими несчастьями и которые часто вдохновляли меня до безумия; за те застенчивые взгляды, которые, как мне, по крайней мере, казалось, пытались утешить меня, искупая холодность всей прочей публики.
О! Почему вы родились в блеске и роскоши, почему я только бедный артист, без имени и славы? Почему я не пользуюсь успехом у публики и не обладаю богатством финансистов, чтобы променять их на звание и титул, которые раньше я презирал, – это дало бы мне, может быть, право надеяться! Прежде я всему предпочитал талант; я считал, что все маркизы или шевалье – только тупицы, хлыщи и наглецы; я ненавидел спесь вельмож и считал себя вполне отомщенным за их презрение, если мой гений возносил меня над ними.
Пустые мечты и разочарования! Силы изменили моему безрассудному честолюбию. Я остался безвестным, хуже того – я уже касался
Но величайшим моим безумством было то, что я устремлял мои взоры поверх рампы, которая проводит непреодолимую черту между мною и остальным обществом. Для меня это заколдованный круг. Я хотел перешагнуть через него! Я, комедиант, дерзнул иметь глаза и остановить свой взор на прелестной женщине! На женщине такой молодой, благородной, любящей и стоящей так высоко, – ибо вы действительно отличаетесь этим, сударыня. Я знаю, свет обвиняет вас в холодности и преувеличенной набожности. Я единственный знаю вас и понимаю. Одной вашей улыбки, одной вашей слезы было достаточно, чтобы разоблачить нелепые басни, которые некий шевалье де Бретийяк мне плел про вас.
Но какая же у вас судьба? Какое необыкновенное предопределение тяготеет над вами, так же как и надо мной, если среди такого блестящего, такого просвещенного, каким оно себя считает, общества вы не нашли ни одного сердца, которое бы вас оценило, кроме сердца бедного комедианта. Но никто не отнимет у меня печальной и утешительной мысли, что, принадлежи мы к одной и той же общественной среде, вы не смогли бы ускользнуть от меня, как бы ни был я ничтожен, кто бы ни были мои соперники. Вам пришлось бы покориться истине: во мне есть нечто большее, чем их титулы и богатство, – это могущество моей любви к вам.
Лелио».
– Это письмо, – продолжала маркиза, – странное для того времени, когда оно писалось, несмотря на некоторые отзвуки расиновской декламации в первых строках, показалось мне таким сильным, таким правдивым, я в нем нашла столь новое, столь смелое чувство страсти, что я была совершенно потрясена. Остаток еще боровшейся во мне гордости окончательно исчез. Я готова была отдать всю свою жизнь за один час такой любви.
Я не стану рассказывать вам о своих душевных переживаниях, о своих мечтах, своих опасениях, я сама не найду в них связи. Насколько мне помнится, я написала в ответ следующее:
«Не вас, Лелио, виню я, я обвиняю судьбу; не вас одного я жалею, я жалею и себя. Ни гордость, ни благоразумие, ни стыдливость не заставят меня отнять у вас утешительную мысль, что я обратила на вас внимание; сохраните ее, ибо это все, что я могу вам предложить. Я никогда не соглашусь на свидание с вами».
На следующий день я получила записку, поспешно прочла ее и еле успела бросить в огонь, чтоб скрыть ее от Ларрье, который застиг меня во время чтения. Ее содержание приблизительно следующее:
«Сударыня! Я должен поговорить с вами, или я умру. Один раз, единственный раз, только один час, если вам угодно. Почему вам бояться встречи со мной, раз вы вверяетесь моей чести и моей скромности? Сударыня, я знаю, кто вы; я знаю строгость ваших правил; я знаю ваше благочестие; знаю даже ваши чувства к виконту Ларрье. Я не настолько глуп, чтоб надеяться на что-либо, кроме слова сострадания; но оно должно исходить непосредственно из ваших уст; мое сердце должно подхватить его и увезти с собой, или оно разобьется.