Любовь Сеньки Пупсика (сборник)
Шрифт:
Времечко бежит, слабые профессорские ноги с трудом передвигаются по улице, весенние брызги летают по городу, от Коки уже больше года нет известий, а на прогнутых, рваных, но милых салазках профессор Семеркин возит паек.
У перекрестка, где всегда вывешивали правительственные сообщения и декреты, стояла кучка любопытных. Профессор приблизился и стал читать:
«От Коллегии Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контр-революцией, спекуляцией и саботажем.
В заседании от такого-то числа, рассмотрев дело белогвардейской организации, находившейся в связи с финляндской контр-разведкой, Коллегия В.Ч.К. постановила:
1. Петрова Сильвестра (б. полковника); 2.
Иванова Константина; 7. Калугина; 8. Либермана; 9. Демидова; 10, 11, 12… 15… 22, 23, 24… 28…»
Профессор Семеркин не разобрал последней цифры, 30, может быть, 40…
«…расстрелять. Приговор приведен в исполнение».
Семеркин почувствовал головокружение и слабость в коленях. Чтобы не покачнуться, он прислонился к кирпичной стене. Страшные цифры опустошали мозг, под языком скоплялась липкая слюна вкуса крови, к горлу подступала тошнота. Было ясно: нужно завыть от безвыходной злобы, зубами грызть мостовую в смертельной тоске. Но был вторник, а в клубе водников у Пяти углов, где профессор Семеркин читал лекции по гигиене, выдавали по этим дням лекторский паек. Это было маленьким, даже жалким соображением рядом с тем количеством горя и ужаса, о каком оповещал листок бумаги, приклеенный к стене, но может быть, потому и несокрушима жизненная сила человечества, что события ничтожные часто приобретают решающее значение.
Звонкие капли падали с крыш и карнизов; с грохотом, пугая прохожих, вылетали иногда из водосточных труб сорвавшиеся внутри них круглые льдины и разбивались вдребезги; по мокрому, серому небу ступала с юга весна. Сгорбленная фигура профессора, с рюкзаком и салазками, все уменьшаясь в длинной перспективе улицы, сократилась до размеров маленькой черной соринки и растаяла где-то в стороне Тучкова моста.
11
Стены просторной, недавно выбеленной хаты, отведенной под офицерский лазарет, уплывали. Белый карниз под потолком терял свою плотность и распухал, заполняя собой все поле зрения. Вошедший доктор, ущемленный с боков белизной стен, был неправдоподобно тонок, сквозь голову просвечивала оконная рама, и вся его фигура, вытянутая до невозможности, колебалась, как отражение на воде.
Доктор весело улыбнулся, присел на табурет, взял руку Семеркина, прижав пульс, и заговорил таким тоном, каким говорят обыкновенно о вещах малозначащих, но забавных:
— Ну, как мы себя чувствуем, поручик? Ночь прошла спокойно, что, впрочем, и не удивительно… мы, видите ли, совещались… пульс отличный… совещались, так сказать, всем синклитом и вообще, и пришли к выводу, что положение ваше не внушает опасений, рана по существу пустяковая, но, видите ли… — доктор замялся на минуту, потом сделал кистью руки округлое движение над бедром Семеркина и прибавил, не переставая улыбаться: — это придется ампутировать.
Такой же полукруг отмечает над бычьей тушей красная ладонь мясника, предлагающего покупателю отрезать наиболее выгодный кусок говядины. Прилив ужаса кольнул Семеркина тысячью горячих, мельчайших иголок во все поры лица и шеи, обильный пот выступил на лбу и под волосами. Но в ту же секунду (что было особенно странно) внезапно исчезла боль в ноге и появилось сознание, что сама нога, еще вчера здоровая, мускулистая и необходимая, перестала быть ногой, превратившись в некое неопределимое «это», как выразился про нее улыбающийся доктор.
Семеркин вспомнил: струйку крови на сиреневой коже, боль в коленке, разорванную гамашу, снег, салазки и красную Степкину рожу. Так, путем случайных сопоставлений, три человека,
— Режьте.
12
Фантастическое странствование, таинственное и необычайное путешествие в миры, еще не нанесенные на карту, началось с той минуты, когда доктор, улыбаясь по-прежнему, сказал Семеркину:
— Ну-с, теперь спите спокойненько, никто вас не потревожит, а я пойду мыть руки.
Повернувшись спиной доктор направился к двери, и в разрез белого халата Семеркин увидел защитного цвета штаны и английские обмотки.
Семеркин неподвижно лежал под маской, дышавшей в него снами, забытьем, смертью. Безвкусный, тепловатый, пахнущий резиной воздух проникал в грудь. Семеркин думал о пуговице на своем рукаве, о сером кобеле «Гришке», оставленном без надзора при уходе на фронт, о красных жилках на носу санитара. Но мысли рождались уже не в нем, не в самом Семеркине, — на столе, прикрытом белой клеенкой, лежал пустой футляр человека, — они протекали где-то рядом, вдоль стола, перегоняя раздражающее, неотвязное, застрявшее в сознании слово: нога.
Вдруг сердце с чудовищной силой заклокотало в грудной клетке и вырвалось наружу. Семеркин слышал, как рядом в стену неистово застучали молотком. «Странно: в лазарете — и так стучат», — пронеслось недоумение на огромном расстоянии, за много верст от Семеркина. Молоток продолжал стучать. Семеркин с удивлением прислушивался к этому стуку и не мог понять, каким образом твердый материал стены, вероятно, дерево или штукатурка, размягчался под ударами, превращаясь в податливую, ватную массу, все больше заглушавшую стук? Этот вопрос занимал теперь все внимание Семеркина и казался чрезвычайно забавным; он улыбнулся, но улыбка была где-то очень далеко от белой хаты, может быть, в другой стране и, может быть, не теперь — сто лет тому назад улыбнулся Семеркин.
Он, несомненно, видел время. Непривычные анахронизмы возбуждали острое любопытство. Время не имело определенных очертаний, потому что было необъятно, но жужжащие полеты столетий мелькали перед взором потрясенного Семеркина. Белый стол, на котором лежал он, заколебался, тронулся с места и поплыл, слегка покачиваясь. Голубые, прозрачные стаи хрустальных аэропланов сопровождали его.
Удары молотка раздавались все беззвучнее, таяли в пространстве, не встречая более сопротивление стен. Звуки делались тоньше и мелодичнее и вскоре стали напоминать отдаленный звон колокольчиков, нежное звяканье тончайших стаканчиков и наконец перешли в негромкий и меланхолический шелест движимых ветрами гигантских газетных листов. Шелест был удивителен, вездесущ, умиротворяющ и страшен… Семеркин пролетал голубой туннель. Головокружительная скорость полета возрастала с каждым мгновеньем, захватывая дыханье…
— Спит, — донесся голос доктора.
Семеркин хотел возразить, но тут неожиданно выяснилось, что он больше не существует, — ни его голос, ни его руки, ни его тело, — что нет ни стола, ни доктора, ни санитара, ничего, — что есть только легкое, бескрайное пространство, в котором на мгновенье зажглось и погасло неведомое созвездие и, все замирая, удалялся таинственный и холодный, астральный шелест бумажных листов…
«Однако, все же откуда этот шелест», — подумал Семеркин, прислушиваясь, и открыл глаза: ночь; в слабом оранжевом свете свечи, отгороженной картонкой со стороны Семеркина, сидел за столиком доктор, и, позевывая, перелистывал шуршащие страницы «Нивы».